— А черт его знает, — дискантом пропищал Мультан и добавил басом: — Похоже на то, что и помогли…

— Здесь бульдозером расчищать, — с мальчишеским легкомыслием сказал Генка.

— Угу, — проворчал Ольшанский, — если бы был такой бульдозер, что лазает по стенам.

— И если бы кто-то позволил вам гнать на памятник культуры бульдозер, — заметил я. — Хотя… иногда это позволяют. Тут вот что, тут надо вход завалить. А то Стасик или Василько могут полезть и…

— Этих шалопутов деревня знает, — сказал Ольшанский. — И о случившемся деревня знает. Завалим.

— А откуда деревня знает? — спросил Генка.

— Э-э, голубь, — пропел Мультан, — на то она и деревня. Ты только чарку соберешься опрокинуть, а в Ольшанах уже будут говорить, что ты полдня козлов дерешь[72]. Вот же знают откуда-то Гончаренок, Вечерка и другие. А между тем у них… как это… ну, когда меня тут не было, потому как я под Минском свиней пас…

— Алиби, — сказал Ольшанский.

— Вот-вот. Они же в Езно ездили.

— Правильно, — подтвердил председатель. — Совещание было.

Мы вышли через ворота, и сразу стало вроде бы легче дышать. Я сказал об этом.

— А вы поблагодарите всех, кто здесь столетиями навоз копил, — сказал Шаблыка. — И панскому быдлу, и четырехногому колхозному.

— Он не о том, — сказал Ковбой. — Морально, как говорят, тут стало легче дышать. Живые люди. Живут, смеются, работают. А если кто иногда и в ухо даст, то и это легче переносится.

Опять надо было переводить разговор на другую тему. И я, как всегда, сделал это неловко:

— Почему это, Ничипор Сергеевич, у вас такая фамилия. Вы что, из тех Ольшанских?

— Э-э, не оскорбляйте, — сказал председатель. — Что, я похож?

— Да внешне — нет.

— По-уличному они «Шавцы»[73], — вмешался Мультан.

— Да, — сказал председатель. — Но, сами понимаете, паны иногда свои фамилии крепостным давали, чтобы отличить. Ну и ради смеха давали. Документов не было. Деревня со временем и привыкла.

Археологи во главе со Сташкой отправились на свою Белую Гору (дай бог, чтобы им там больше повезло, чем гуситам на Белой Горе и сербам на Косовом Поле) а мы пошли мимо мельницы к деревне. И здесь опять нарвались на сцену из «Бориса Годунова». У гребли сидел в окружении своих псов весь в муке, как Пьеро, Людвик Лопотуха в своей знаменитой кепке и, заметив нас, начал неизвестно в кого тыкать пальцем:

— Жив?! — Меня обдало холодом, когда я вспомнил ночной кусок стены. — У тебя ведь кровь из груди. Как у Гончаренка. Как у возчика. Сам видел у них, сам… Воскрес? Оборотень. Вовколака [74].

— Что это с ним? Почему орет на нас?

Мы уже миновали его, и тогда Ольшанский подозвал к себе полную румяную женщину, шедшую нам навстречу.

— Наш заведующий медпунктом. Объясните, Агата, нашему гостю, товарищу Космичу, — он указал на меня, — что такое Лопотуха. А то он уже на всех коситься начинает.

— К сожалению, действительно ненормальный, — с хорошей и грустной улыбкой ответила женщина. — Комиссия после войны была. И два года назад. Он неопасный.

Я подумал, что если та глыба была «неопасна», то какой череп должен иметь человек, чтобы говорить об «опасности». И еще подумал, что я теперь не верю в его безумие. Ну, откуда он знал о крови? И еще, если он и в самом деле ненормальный, то знает о чем-то таком, о чем мы, нормальные, не знаем. И молчит. Или не может сказать?

Пошли дальше. И тут Ольшанский меня удивил — не часто мне приходилось слышать в человеческом голосе такую жалость и такое сочувствие:

— В самом деле, не в себе человек. И стал таким действительно после чего-то страшного… Я вот часто задумываюсь: откуда такая жестокость у некоторых детей? Играли в войну. И один вояка на этого несчастного направил «ружье». Так тот заплакал: «Мальчик, не надо».

— Ну и что дальше?

— Пришлось озорника отлупить, хотя и последнее это дело.

Через несколько минут мы разошлись. Я постоял, почесал затылок и ничего не придумал умнее, как направиться к очередному «сомнительному», ксендзу. Ну ясно же, кого и подозревать, как не ксендза? И, ясно же, пришел как раз вовремя. Отец Леонард Жихович проводил беседу почти домашнюю и душеполезную с дружками и будущими молодоженами («Пусть женятся, больше нищих будет», — сказал бы мой хозяин Вечерка), объяснял им что-то насчет того, как они должны серьезно подумать, пока не поздно, потому что костел развода не признает, и, значит, это на всю жизнь. Тут я был с ним согласен. В самом деле, незачем заводить волынку со свадьбой, если это на один месяц. На один месяц — можно не беспокоить ни загс, ни священника. Бывает и так, но лучше не стоит.

Я поплелся к выходу и снова задумался, кого мне напоминает статуя из зеленого мрамора, похожего на нефрит.

Так и не вспомнил. А на меня, на надгробие, на ксендза и всех других глядел деревянный древний святой мученик Себастьян, пронзенный многочисленными стрелами, который, казалось, не умирал, а находился в состоянии наивысшего, из всех известных, человеческого экстаза.

Делать мне пока было нечего, и я начал бродить по деревне, тем более что было тепло и роскошная, еще не запыленная первая листва прямо светилась, словно в середине каждого дерева был запрятан сильный театральный фонарь.

Однако я и так затянул казань[75]. Поэтому позвольте пунктиром. Увидел я Змогителя, который спускался с Белой Горы со Сташкой и — это меня почему-то приятно поразило — группкой детей. И все же я мрачно сказал:

— День школьный. Время школьное. Почему вы здесь?

— Было свободных четыре часа, — улыбнулся Ковбой. — Завуч наделал «окон». Ну мы и пошли на раскопки. Стихи читали.

— И не нагорает?

— Еще как. Но что из них вырастет, если такого иногда не делать?

— А вы?

— А мне бока не покупать. Как всем, кто на «игрище, где… гудят в контрабас».

— А вы откуда? — спросила Стася, и я обрадовался.

— Из костела. Что такое там ксендз?

— Бог его знает, — сказал Михась. — Мне кажется, здесь все какие-то… И он весь помешан на катакомбах под замком, подземных ходах… Дети, вы куда?!

А дети уже полезли было через шаткие дубовые перила чуть ли не в речушку, которая здесь разливалась небольшой заводью. К нам подошли Стасик и Василько Шубайло. Стася гладила их по выгоревшим на солнце головкам. А я вдруг почувствовал, как было бы приятно, если бы это были мои и ее дети. И одновременно осознал, что с нею, такой молодой, это невозможно. Об ином надо было думать. И я спросил:

— Стасик, а где те подземные ходы?

— Немного знаем. И дед немного знает. И ключ был у деда, да он потерял. А может, ксендз забрал. Но туда можно и через дырку, и через провал, где дойлид[76] лежит.

— Какой?

Змогитель, возвращаясь, слышал конец разговора. Он выполнил принцип белорусских будочников, который, по словам Глеба Успенского, звучал так: «тащить и не пущать».

— Да басни, — сказал он. — Говорят, что когда те — Валюжинич и Ольшанская — собрались убегать, зодчий их предупредил: «знают, следят».

— Почему?

— Говорили — был любовником сестры Ольшанского. Ну и… черт их знает, тайны людских сердец.

— Ну, что случилось с ними — неизвестно, — сказал я. — А с ним?

— Говорят, сорвался с обледеневших лесов. И та сестра залила в корсте[77], в колоде, его труп медом и отвезла, чтобы сделали мумию. И до сего времени он там, в подземелье, среди других Ольшанских лежит. А она так незамужней и умерла.

— Значит, не сам Ольшанский был учредителем этого костела?

— Люди говорят, сестра. Но это те же «шведские курганы» да «французские могилы». Записан — он.

вернуться

72

Казлы дзерцi — долго и громко, с надрывом блевать (бел.)

вернуться

73

Шавец — сапожник (бел.).

вернуться

74

Вавкалака — человек, умеющий оборачиваться волком (бел.).

вернуться

75

Казань — проповедь. В переносном смысле длинный и нудный рассказ (бел.).

вернуться

76

Дойлiд — зодчий (бел.).

вернуться

77

Корста — гроб, выдолбленный из целой дубовой колоды, ствола (древний бел. яз.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: