— Подогретое… Прошу-с… Вот вы там у себя — недовольствие моей ценсурой… А я ведь вам все оставил, ничего не отсек. И ничего не изменится, уверяю вас.

— Так это вы себя уверяйте, а не нас!

— Выпейте вина… Право… выпейте… Я ведь давно искал случая… Этак вот с вами… Поболтать…

— Да зачем?

Безобразов положил руку на исчерканный лист, покоробленный просохшей сыростью:

— Вы ведь знакомы были и прежде с Бахметьевым?

Петр Григорьевич знал Бахметьева еще по московской «Русской мысли». Бахметьев там секретарствовал. Вукол Лавров, хозяин журнала, переводил тогда Сенкевича, журналом занимался немного, и Бахметьев развернулся вовсю.

Теперь и Заичневский и Бахметьев оказались в Иркутске — оба ссыльные, да по разным поводам. Бахметьеву страсть как хотелось быть политическим, но сослан он был за какие-то векселя, которые подчистил шкодливой рукой. Теперь Бахметьев яростно отстаивал в «Сибирском вестнике» честность, нравственность и благородство.

Должно быть, цензор позвал Заичневского, чтобы показать, как он расправляется с лицемером. Но с чего бы вдруг?

— Каков? — отхлебнул вина Безобразов. — Что ни статья — обвинительный акт! И все во имя чести и справедливости… Какой цинизм! А вы знаете, что он сулил мне куш, ежели помогу оттягать у Попова вашу газетку?

— Да что вы со мною так откровенны?

— А вы вчерась понравились в театре!

Вчера в театре Петр Григорьевич приблизился в буфете к Бахметьеву и — при всех, на мотив Чайковского, сипловатым своим басом:

— Чем ку-умушек считать трудиться,
В себя-а не лучше ль обратиться?

Строку он исправил на ходу, чтобы поместить в размер. Вокруг рассмеялись. Бахметьев поднялся из-за столика, растянул узкие губы в нарочитой улыбке:

— Что вы, Заичневский! Какой я Онегин!

— Вы? И точно — никакой. Тот получил наследство своего дяди, вы алкаете — чужого…

Смех пропал: проза превратила забавные стихи в пощечину. Не затем ли вызвал его Безобразов? Но Безобразов болтал:

— Сегодня утром… Его превосходительство: учитесь у карбонариев! — Потянул стаканом в Заичневского. — Это — у вас! Подошел и плюнул — прямо в физиономию! А вы — это я-то — возитесь… Ссыльный, видите ли! Угнетенный, нельзя-с… А за что сослан? За что угнетен? Да за то, что — мошенник! А предъявляет себя политиком! А мне, говорит, своих натуральных политиков — выше горла!

Безобразов отпил вина:

— Пасхалов… Честнейший купец… Чувствуете? Бочка далеко-далеко, — махнул рукою в окно. — Во Франции… «Аллонз анфан де ля Патри-э…»[6] Люблю Бордо… Пушкин, помните?.. Но ты, Бордо! Мой друг Бордо… За-был-с… — И снова на исчерканный оттиск. — Каков? Капиталистов ругает, стало быть, — революционер… Да еще версию пустил: бумаги подчистил для того, чтобы добыть денег на революцию! А у нас как? Как только — на революцию, так сразу мы уши и развесили. У нас ведь хоть мать родную зарежь — лишь бы на благо народа! Не люблю! Воруешь — воруй, но не создавай иллюзии!

— Для чего же вы — комедию эту — в туза?..

— Воображение, Петр Григорьевич, воображение-с. И — бордо…

— А я-то думал, кому, как не вам, — в секунданты к Бахметьеву.

Это был намек весьма опасный. Только привычное бесстрашие Заичневского позволяло ему так вот просто, рассматривая на свет пунцовую жидкость, отлить этакую пулю: за Безобразовым числилась сомнительная тяжба: всплыло недоразумение, похожее как две капли воды на взятку.

Безобразов откинулся в кресле, уперся ладонями в край стола, как бы отталкивая стол от себя, и сделался вдруг тих и печален:

— Я, Петр Григорьевич, каяться не стану ни перед попом, ни же перед вами. Я лишь хочу одного: почтите вниманием, каковы люди на Руси.

— Да подите к черту! Из-за этого вздора вы меня держите все утро? Вы что — союзника во мне ищете, в собутыльники вовлекаете?..

— Никак нет-с, — кротко возразил Безобразов. — Опубликуйте мои тайны, бог с вами, — допил единым глотком, поморщился выпитым. — А я пропущу как ценсор. Право, пропущу! А потом будет суд! И я его выиграю! Присяжные развесят уши. А почему? Ценсор пропустил на самого себя коллизию! Значит, прям! Чист! Политических не притесняет. Зла не делает мученикам идеи, узникам власти роковой! А то, что с купца содрал, так на то он и купец, чтобы с него драть! Это вам любой присяжный скажет. — Безобразов налил вина. — Вы ведь недовольны мною. Ценсура моя глупа, не так ли? — Кивнул бородкой на оттиск в руке Заичневского. — Так ведь нашему обывателю — радость, ежели ценсура вмешалась! Обыватель наш читает ценсурные следы и наливается благодарственной желчью. Точки домысливает, меж строк видит. А напиши как есть — одним гимназисткам утешение, а взрослому человеку — зевота да оскомины… — Безобразов натурально зевнул. — У нас, господин Заичневский, когда истинную правду напишешь — читать неловко: будто нагишом увидели! Нам даже обидно слышать правду.

Безобразов поднял стакан и, рассматривая на свет, сощурился мечтательно, будто видел сквозь синее в красном то, о чем говорил.

— А вот вы изобразите мне турецкого пашу, да так, чтобы я узнал в нем нашего полицмейстера!.. Вот это, я скажу, и в самом деле литератор! И — пропущу с удовольствием! — Поставил стакан на исчерканный бахметьевский оттиск, сложил пальцы в пальцы, навалясь на стол и всматриваясь в Заичневского. — Ценсура добавляет сочинителю ума-с. Мы двоесмысленны, оттого и словесность наша замысловата и мозговита… Ценсура подобна оселковому камню — и утюг сделается бритвою.

— Да зачем из утюга делать бритву?

Безобразов бурно обрадовался, будто ожидал именно этого вопроса. Он даже приподнялся над столом и развел руками:

— Вот в этом-то и состоит загадка наша, Петр Григорьевич! — резко сел Безобразов. — Зачем? Кто велел? Бог велел? Царь велел? Кто? Никто! Сами! Утюгами бреемся, бритвами гладим! Так нам сподручнее!

Заичневский усмехнулся:

— Однако, Дмитрий Владимирович, ваша откровенность толкает меня в естественное разумение: уж не обязан ли я отслужить вам за нее? Так — не ждите.

Безобразов отмахнулся обеими руками:

— Бог с вами! Вы уж отслужили тем, что выслушали! Кому повем печали своя?

— Почему же — мне?!

Безобразов поморщил прикрытый напомаженным коком лоб:

— Извольте, не скрою… Вы сохранили, — потарабанил пальцами, подбирая выражение, прихлопнул ладонью, найдя, — вотр эндопенданс![7] Огонь, вода, медные трубы! Всю жизнь — ссылки и — как новенький, только что отчеканенный империал! А вначале-то была каторга? Boт только не упомню, за что.

Петр Григорьевич понимал, что Безобразов прекрасно знает, за что, а и не знает, так может узнать. Ерническая манера чиновников вызывать на откровенность, искать ее чувствия, приглашать в приятели возмущала его когда-то, подталкивая на дерзость. Теперь же, с годами, манера сия не раздражала, скорее веселила. С годами Петр Григорьевич отметил иное: чиновник, может быть, даже не осознанно, может быть, даже искренне выражал благорасположение тем, что простодушно окунал в свою грязь того, к кому был расположен. И чем умнее бывал чиновник, тем больше презирал он то, чему служил. А чем больше презирал, тем больше преуспевал на верноподданном поприще.

Сначала было слово. Повесть о Петре Заичневском i_003.jpg

Петр Григорьевич близоруко сощурил пухловатые веки, в чем сказалась более привычка, нежели надобность (с годами он видел дальше и лучше):

— Вначале? Вначале, как вы изволили выразиться, всякий уважающий себя господин просто обязан совершить предосудительный поступок. Ну, положим, хотя бы мамку тяпнуть зубами.

— Вот! — уже с восторгом сказал Безобразов, — вот она, ваша дьявольская эндепенданс! Черт подери! Как же ее перевести на русский! Не употребляется!

— Л’эндепенданс! Должно быть — независимость.

вернуться

6

«Вперед, дети отечества!..». «Марсельеза».

вернуться

7

Вашу независимость (франц.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: