Под этими строками с удовольствием подписались бы Хомяков и Аксаков.
Понятно, что, примкнув к кружку западников, Соловьев не помещал своих статей в славянофильских журналах, но участвовал только в органах прогрессивных, умеренно либеральных. В сороковых годах он работал в “Современнике” и в “Отечественных записках”, в пятидесятых годах – в тех же журналах (до 1857 года) и в “Русском вестнике” (до 1865 года) до тех пор, пока этот журнал не принял особенной, несимпатичной Соловьеву, окраски. С 1868 года он начал работать в “Вестнике Европы”, отдавая свои статьи или в этот журнал, или в специальные издания, избегая органов крайнего направления. Соловьев писал исключительно статьи исторические, в которых не любил уклоняться в сторону и говорить о современности. Только раз он обмолвился следующими фразами, не имевшими прямого отношения к предмету, о котором он писал:
“Настоящее правительство не задерживает свой народ, не видит настоящего народа только в неподвижной массе; оно вызывает из массы лучшие силы и употребляет их на благо народа; оно не боится этих сил, оно в тесном союзе с ними. Чтобы не бояться ничего, правительство должно быть либерально, чтобы поддерживать и развивать в народе жизненные силы, постоянно кропить его живою водою, не допускать в нем застоя, следовательно гниения, не задерживать его в состоянии младенчества, нравственного бессилия, которое в минуту искушения делает его неспособным отразить удар, встретить твердо и спокойно, как прилично мужам, всякое движение, всякую новизну, критически относиться к каждому явлению; народу нужно либеральное, широкое воспитание, чтобы ему не колебаться, не мястись при первом порыве ветра, не восторгаться первым громким и красивым словом, не дурачиться и не бить стекол, как дети, которых долго держали взаперти и вдруг выпустили на свободу. Но либеральное правительство должно быть сильно, и сильно оно тогда, когда привлекает к себе лучшие силы народа, опирается на них; правительство слабое не может проводить либеральных мер спокойно, оно рискует подвергнуть народ тем болезненным припадкам, которые называются революциями, ибо, возбудив, освободив известную силу, надобно и направить ее. Правительство сильное имеет право быть безнаказанно либеральным, и только люди очень близорукие считают нелиберальные правительства сильными, думают, что эту силу они приобрели вследствие нелиберальных мер. Давить и душить очень легкое дело, особенной силы здесь не требуется. Дайте волю слабому ребенку, и сколько хороших вещей он перепортит, перебьет и переломает. Обращаться с вещами безжизненными очень просто; но другие приемы, потруднее и посложнее, требуются при обращении с телом живым, при охранении и развитии жизни” (“История Александра I”, с. 197, 198).
Соловьев говорил сам о себе, что его считали либералом в царствование Николая и консерватором в царствование Александра II. Это совершенно понятно. Соловьев был цельным человеком, имевшим очень твердые, но умеренные убеждения. Мнения, казавшиеся опасными в николаевское время, в шестидесятые годы стали считаться отсталыми сторонниками крайних убеждений, с которыми Соловьев не имел ничего общего. Его могли считать консерватором за его религиозные убеждения, за его уважение к авторитетам, за то, что он, сочувствуя вообще благодетельным реформам Александра II, относился к ним не без критики; но во всяком случае он не сочувствовал крайностям консервативного направления. Соловьева можно, кажется, охарактеризовать теми словами, которые говорит о себе его сослуживец по Академии и старший современник А. В. Никитенко: “Есть прогресс сломя голову и прогресс постепенный. Если бы надо было себя сформулировать одною из тех категорий, на какие принято подразделять политические мнения в Европе, я бы назвал себя умеренным прогрессистом. Я худо верю в те учения, которые обещают обществу беспрерывное счастье и усовершенствование, но верю в необходимость для человеческого развития, на всякой степени которого для него воздвигается известная мера благ с неизбежной примесью известных зол. Верю, что не идти путем этого развития – значит противиться закону природы и подвергаться произвольно таким опасностям и бедствиям, которых избежать есть долг разумного существа. Как природа испытывает перемены времени года и с каждой переменой производит новые существа и новые явления, не выходя из общей сферы, определяющей ее деятельность, так и человечество не может оставаться неподвижным и должно раскрывать в исторической последовательности те силы, какие составляют его содержание” (“Дневник” Никитенко, т. II, с. 77).
Сергей Михайлович Соловьев был преимущественно и прежде всего человеком долга, свято исполнявшим свои обязанности. Этим объясняется весь образ его жизни. Своей главной обязанностью он считал служение государству, а также и своему семейству. Служение государству он исполнил двояко: с одной стороны, занимая кафедру, с другой – работая над “Историей России…”. Соловьев известен был как самый аккуратный профессор во всем университете. Он не только не позволял себе пропускать лекций даже при легком нездоровье или в дни каких-нибудь семейных праздников, но и никогда не опаздывал на лекции, всегда входил в аудиторию в четверть назначенного часа минута в минуту, так что студенты проверяли часы по началу соловьевских лекций. Имея тридцать лет от роду, Соловьев задался целью написать подробную историю России и этой цели посвятил тридцать лет своей жизни, рассчитывая отдохнуть по окончании своего труда. Он не дожил до этой счастливой минуты, и отдохнуть ему не пришлось. Жизнь его была жизнью труженика, жизнью отшельника, совершавшего трудный подвиг в своей одинокой келье, откуда он выходил только для обеда или вечернего чаепития. Чтобы выпускать ежегодно том “Истории России…”, читать несколько лекций в неделю, исполнять при этом посторонние служебные обязанности, писать журнальные статьи, необходимо было работать постоянно, без устали, необходимо было очень точно соразмерять свое время, и Соловьев, этот чисто русский человек, вел образ жизни аккуратный до педантизма, похожий скорее на образ жизни немецкого ученого. Он вставал в шесть часов и, выпив полбутылки сельтерской воды, принимался за работу; ровно в девять часов он пил утренний чай, в десять часов выходил из дому и возвращался в половине четвертого; в это время он или читал лекции, или работал в архиве, или исправлял другие служебные обязанности. В четыре часа Соловьев обедал и после обеда опять работал до вечернего чая, то есть до девяти часов. После обеда он позволял себе отдыхать; отдых заключался в том, что он занимался легким чтением, но романов не читал, а любил географические сочинения, преимущественно путешествия. В одиннадцать часов он неизменно ложился спать и спал всего семь часов в сутки.
Летом Соловьев гулял по несколько часов, но все-таки трудился почти столько же, как зимой, и только мечтал по окончании своего капитального труда предпринять путешествие по России. Как он отдыхал на подмосковных дачах, видно из следующего рассказа А. Д. Галахова: “Несколько лет сряду вакационное время (три месяца) проводил я в одной из прекрасных окрестностей Москвы, в селе Покровском, принадлежавшем Глебову-Стрешневу. Рядом с нашей дачей помещалось почтенное, всеми уважаемое семейство Сергея Михайловича Соловьева. По трудолюбию, неизменности в распределении времени для своих работ и точности их исполнения Сергей Михайлович мог служить образцом. Все удивлялись ему, но никто не мог сравняться с ним в этом отношении. Отсутствие аккуратности, постоянства в делах было в большинстве случаев ахиллесовой пятой москвича; у него же, сказать без преувеличения, ни минуты не пропадало напрасно. Вот как он проводил шесть рабочих дней в неделю: в восемь часов утра, еще до чаю, он отправлялся иногда один, но большей частью с супругой, через помещичий сад в рощу, по так называемой Елизаветинской дорожке, в конце которой стояла скамейка. Он садился на эту скамейку, вынимал из кармана номер “Московских ведомостей”, доставленный ему накануне, но не прочитанный тотчас по доставке, так как это чтение оторвало бы его от более серьезного занятия; чтение газеты как легкое дело соединялось с прогулкой, делом приятным. Обратный путь совершался по той же дорожке. Ровно в девять часов он пил чай, а затем отправлялся в мезонин, где и запирался, именно запирался, погружаясь в работу до завтрака, а после завтрака – до обеда. Никто в эти часы не беспокоил его, вход воспрещался всем без исключения. Близкие знакомые нередко удивлялись такому ригоризму, даже подсмеивались над ним. Иногда они спрашивали дочку его (в то время шестилетнюю): “Верочка, сколько раз ты была у папаши в кабинете?” – “Ни разу”,– отвечала она. Конечно, очень немного таких отцов, которые запретили бы детям входить в свою рабочую комнату; но, с другой стороны, еще меньше таких, которые оставили бы после себя двадцать девять томов отечественной истории и томов десять, если не более, других ученых трудов. Воскресный день был для нашего историка истинной субботой, то есть покоем. Утром он ходил к обедне со своим семейством, а затем освобождал себя от всяких занятий и проводил время в кругу близких людей, преимущественно товарищей по университету, приезжавших к нему на обед и остававшихся до позднего вечера. Почти каждое воскресенье бывали у него Ешевский, Н. А. Попов, Кетчер, В. Ф. Корш, Дмитриев, Забелин, Афанасьев и многие другие. Все и всегда находились в самом приятном, веселом расположении духа. Говор и хохот почти не умолкали. Сам хозяин подавал пример своим искренним, задушевным, почти что детским смехом, который был свойствен москвичам того времени. А если завязывался спор, то уж это был спор на славу, громкий, жаркий и продолжительный” (“Исторический вестник”, 1892, № 2).