Но граф остановил его:
– Что с тобой? Разве ты забыл, что мы должны переложить ее останки в урну?
– Эта женщина не заслуживает того, чтобы покоиться в часовне графов д'Оль-Ониваль.
Он говорил спокойно, но вызывающим тоном, с ударением на каждом слове.
Граф был вне себя:
– И это говоришь ты, – ты у могилы этой женщины? Этой женщины, любовь которой вышла за пределы могилы…
– Ее любовь? Ее ненависть!
– Ее любовь – повторяю я. – Это была святая…
Тогда фламандец громко крикнул графу прямо в лицо:
– Она была самой отвратительной проституткой во всей Франции!
Граф пронзительно вскрикнул, схватил заступ и замахнулся им. Но он не успел опустить его, так как его удержали садовники.
– Пустите! – рычал он. – Пустите!
Но фламандец не потерял самообладания:
– Подожди еще мгновение, – сказал он, – и тогда ты можешь убить меня, если только тебе этого хочется.
Он наклонился, расстегнул ворот сорочки и сорвал ее с покойницы.
– Вот, Винсент, теперь смотри сам.
Граф с восхищением смотрел в могилу. Он увидел прекрасные очертания голых рук и изящную линию шеи. А губы улыбались, улыбались без конца.
Граф опустился на колени на краю могилы, сложил руки и закрыл глаза.
– Великий Боже, благодарю Тебя за то, что Ты дал мне еще раз полюбоваться ею.
Ян Ольеслагерс снова набросил на тело покойницы покров. Он вышел из могилы и положил руку на плечо друга.
– Пойдем, Винсент, теперь мы можем уйти в замок.
Граф отрицательно покачал головой.
– Иди, если хочешь.
– Я должен переложить ее прах в урну.
Фламандец крепко сжал его руку:
– Очнись же наконец, Винсент. Неужели ты все еще ничего не понимаешь? Как ты это сделаешь… как ты переложишь ее в урну?
Граф посмотрел на него бессознательным взором. Ян Ольеслагерс продолжал:
– Вон твоя урна-горлышко у нее довольно узкое. А теперь посмотри на графиню…
Граф побледнел.
– Я должен это сделать, – пробормотал он беззвучно.
– Но ты ведь не можешь переложить ее прах в урну!
– Я поклялся в этом.
Эти слова прозвучали совсем глухо:
– Я поклялся в этом. И я должен переложить то, что от нее осталось, в урну и урну снести в часовню. Я должен сделать это до захода солнца. Так написано в ее завещании. Я поклялся ей на распятии.
– Но ведь ты не можешь это сделать, пойми же, что не можешь.
– Я должен это сделать, я дважды поклялся в этом.
Тут фламандец вышел из терпения:
– И если бы ты поклялся сто тысяч раз, то ты все-таки не мог бы сделать. Если только не разрезать ее тела на мелкие куски…
Граф вскрикнул и судорожно схватился за руку друга:
– Что, что ты сказал?
Тот ответил ему успокоительно, как бы раскаиваясь в том, что эти слова вырвались у него:
– Ну да, ведь иначе это невозможно.
И в этом заключалось ее намерение… этого она только и добивалась своей последней волей.
Он обнял друга за плечи.
– Прошу тебя, Винсент, уйдем теперь отсюда.
Словно пьяный, граф позволил увести себя, но он сделал не более двух шагов.
Он остановился и отстранил от себя друга. Он произнес, едва слышно, не раскрывая рта:
– Это было ее намерение – и надо его исполнить; я поклялся ей в этом.
На этот раз фламандец понял, что ему остается только молчать, что все слова тут бесполезны.
Граф повернулся; его взгляд упал на багровое солнце, которое уже низко опустилось над линией горизонта.
– До заката солнца, – воскликнул он, – до заката солнца! Надо торопиться.
Он подошел к садовнику:
– У тебя есть с собой нож?
Старик вынул из кармана длинный нож.
– Острый?
– Да, господин граф.
– Так иди и разрежь ее.
Старик с ужасом посмотрел на него. Он весь задрожал и сказал:
– Нет, господин граф, этого я не могу.
Граф повернулся к обоим работникам.
– Тогда сделаете вы это.
Однако работники не двигались, они стояли с опущенными глазами и ничего не говорили.
– Я приказываю сделать это, слышите?
Они продолжали молчать.
– Я сегодня же выгоню вас со службы, если вы не послушаетесь меня.
Тогда старик сказал:
– Простите, господин граф, я не могу этого сделать. Я служил в замке двадцать четыре года и…
– Граф прервал его:
– Я дам тысячу франков тому, кто это сделает.
Никто не двинулся.
– Десять тысяч франков.
Молчание.
– Двадцать тысяч.
Младший из работников, который продолжал стоять еще в могиле, посмотрел на графа.
– И вы принимаете на себя всю ответственность, господин?
– Да!
– Перед судом?
– Да!
– И перед священником?
– Да, да!
– Дай мне нож, старик, подай мне также и топор. Я это сделаю.
Он взял нож и сорвал с покойницы покров. Потом он наклонился и замахнулся ножом. Потом он не успел опустить даже руки, как выскочил из могилы и бросил нож на песок.
– Нет, нет! – крикнул он. – Она смеется надо мной!
И он бросился бежать в кусты.
Граф повернулся к своему другу:
– Как ты думаешь, ты любил ее больше меня?
– Нет, конечно, нет.
– Тогда тебе это легче сделать, чем мне.
Но фламандец только пожал плечами.
– Я не мясник… А кроме того… мне кажется, что это не было ее намерением.
У графа в уголках рта показалась пена.
А между тем губы его были совсем сухие и белее полотна. Он спросил тоном осужденного, который хватается еще за последний слабый луч надежды:
– Так ее намерением было… чтобы я… сам?..
Никто не ответил ему. Он посмотрел на запад. Огненный диск солнца опускался все ниже.
– Я должен, я должен это сделать, я поклялся.
Одним прыжком он очутился в могиле. Руки его судорожно сжимались:
– Пресвятая Матерь Божия, дай мне силы!
Он взял топор, высоко замахнулся им над головой, закрыл глаза и со страшной силой опустил его.
Он промахнулся. Топор попал в сгнившее дерево и расщепил его на мелкие куски.
А графиня улыбалась.
Старый садовник отвернулся; сперва нерешительно, а потом все быстрее он побежал от могилы. Оставшийся работник последовал за ним. Ян Ольеслагерс посмотрел им вслед и потом пошел медленно, шаг за шагом, по направлению к замку.
Граф Винсент д'Оль-Ониваль остался один. С минуту он колебался, хотел крикнуть, позвать убежавших. Но какая-то необъяснимая сила зажимала ему рот.
А солнце опускалось все ниже и ниже; оно кричало ему, – он слышал, как оно кричало.
А графиня в его ногах улыбалась.
Но эта улыбка и придала ему силы. Он опустился на колени и взял с земли нож.
Рука его дрожала, но он воткнул нож, воткнул его в шею, которую он так любил, любил больше всего на свете!
Тут он вдруг почувствовал громадное облегчение и громко захохотал. Его хохот раздавался так громко и пронзительно в вечерней тишине, что ветви берез дрожали и покачивались взад и вперед, как в смертельном испуге. Казалось, будто они вздыхают и рыдают и хотят бежать, далеко то этого страшного места. Но они все-таки должны были стоять на своих местах, должны были видеть и слышать все, прикованные к почве своими могучими корнями…
Ян Ольеслагерс остановился, там у пруда. Он слышал этот страшный хохот, которому не было конца, слышал, как рубил топор, как скрипел нож. Он хотел уйти дальше, но что-то приковало его к земле, какая-то неодолимая сила удерживала его на месте, словно и он прирос к земле, как березы. Его слух обострился до невероятности, и ему казалось, что сквозь громкий смех он слышит, как трещат кости, как разрываются жилы и мускулы.
Но среди всего этого в воздухе вдруг раздались какие-то новые звуки. Нежные, серебристые, как будто сорвавшиеся с губ женщины. Что это такое?
Вот опять и опять… Это было хуже ударов топора, хуже безумного хохота графа.
Звуки продолжали раздаваться все чаще и яснее… Но что же это такое?
И вдруг он сразу догадался – это смеялась графиня.
Он вскрикнул и бросился бежать в кусты. Он заткнул пальцами уши, открыл рот и вполголоса смеялся сам, чтобы заглушить все другие звуки. Он забился в кусты, как загнанный зверь, не осмеливаясь перестать издавать эти бессмысленные звуки, не осмеливаясь отнять руки от головы. Он широко раскрыл глаза и смотрел на дорогу, на лестницу, которая вела к открытой двери часовни.