Пан Воскресенский назвал меня эсеркой и дрожащим козлиным голосом объявил, что никакой нелегальщиной заниматься он не будет и никому не советует. Комната, в которой состоялся этот исторический разговор, была вся уставлена стеллажами с книгами. На столике возле окна примостились компьютер и факс. В углу возвышался хороший телевизор «Хитачи». В столовой, как я знала, стоял отличный беккеровский рояль. В коридоре белел холодильник «Розенлев», доверху набитый коньяком «Камю».

– Камю, – сказала я Воскресенскому, и тот машинально сделал движение в сторону своего холодильника. Как видно, он решил откупиться от Леры Старосельской бутылкой коньяка. Коньяка ему, конечно, тоже было жалко, но… – Да нет, – остановила я его. – Ты меня не понял, Андрон. Камю, роман «Чума». Все твое хрупкое благополучие есть пир во время чумы. Ты ведь сам не очень веришь, что все обойдется. Но тебе до слез не хочется бросать все это – книги, картины, коньяк – и забиваться на конспиративную квартиру. Знаешь, почему многие евреи после прихода к власти Гитлера не покинули сразу Германию? Они почти все учили своих детей музыке, у них почти у всех было пианино. Через границы тяжелые инструменты везти было нельзя, но и бросать не хотелось. А на чем ребенок будет играть? Он ведь такой способный!… А потом приходили штурмовики и разбивали пианино вместе с человеческими головами…

– Что ты такое несешь? – забормотал Андрон, тревожно поглядывая в сторону столовой. Словно он хотел удостовериться, что его драгоценный рояль пока цел. – Какие у нас штурмовики? Где ты их взяла?

Я могла бы напомнить этому трусливому червячку про ребятишек Додолева, Белякина и Карташова, или про гестапистых пареньков из нового Управления Охраны, или про наших дорогих соколов из маленькой личной армии Этого Господина – этакого зародыша будущего Sturmbateilung'a. Хорошо, если они передерутся между собой. А ну как объединятся?

Однако вместо этого я сказала:

– Ладно, допустим, не штурмовики. Придут аккуратные фискалы из гэбухи. Рояль разбивать не будут, книжки жечь не будут. Все внесут в протокол и передадут в казну. А тебя вежливенько в лагерь, на нары. За невосторженный образ мыслей. Не любишь Господина Президента – в лагерь. Или полюбишь?

– Уходи, – глухо сказал мне тогда Воскресенский. – Слушать тебя не хочу. Не хочу, не хочу… – бубнил он за моей спиной, тщательно закрывая за мной тяжелую дверь. Я приложила ухо к двери. Из-за нее все еще доносился бубнеж, словно Андрон уже забыл, что я ушла, и продолжал в одиночку спор со мной…

Мое новое убежище оказалось на другом конце Москвы. Маленькая, жалкая халупа в панельном шестиэтажнике в спальном районе. То, что надо, никаких излишеств. Одна комнатка четыре на пять, кухня, туалет. Телефон. Телевизор – старый «Рекорд». Я перетащила сюда кое-что из одежды, с десяток книг. Сам процесс переселения смахивал на сцену из боевика. Андрюша добыл у родителей машину, мы погрузились и начали петлять по городу, стараясь оторваться от хвоста. Правда, я не была уверена, что хвост тогда уже (или еще) был. В краткий момент смены власти спецслужбы нередко впадают в оцепенение, как собака Павлова, получившая две противоречивые команды одновременно. Я полагала, что за Дем.Альянс скоро возьмутся, но покамест эта пауза мне на руку.

Мы все равно хорошенько помотались, прежде чем убедились, что нас никто не пасет. Затем подъехали к нужному дому. Андрей вынес вещи и, взяв меня под руку, стал осторожно выводить из автомобиля. Я придумала себе отличный пластический грим, наклеила морщины, нацепила уродливый старческий платок и в таком виде древней толстой клушей вывалилась из авто, сразу повиснув на руке доблестного Андрея. Со стороны могло показаться, что это любящий внук сопровождает свою почтенную столетнюю бабулю. Вид был очень мирный, даже идиллический. Я тогда уже сразу решила, что на АКЦИЮ пойду как раз в этом гриме. Он мне очень к лицу, и никто не узнает в старушенции Леру Старосельскую. Такая мера предосторожности отнюдь не была излишней. Во времена Горбачева, и тем более после августа, я по неосторожности своей сумела основательно засветиться: на митингах, в прессе, даже на ТВ. Люди стали оглядываться на меня на улице, узнавая. Кое-кто просил автограф. Это было уместно для какой-нибудь кинодивы, но для профессиональной революционерки, задумавшей совершить покушение, моя прежняя беспечность стала выглядеть клинической глупостью. Не хватало еще, чтобы на меня в самый ответственный момент зеваки стали показывать пальцем и судачить. Вот, мол, идет ТА САМАЯ Валерия Брониславовна Старосельская. Интересно, что у нее спрятано в муфточке? Уж не револьвер ли? Уж не хочет ли наша Лера застрелить Господина Президента? Понятно, что без конспирации и грима пройти мне удастся до первого сокола. Да что там сокола – до первого постового милиционера, большинство из которых меня отлично помнят из-за оцеплений на Пушке. Дем.Альянс тогда был единственной оппозиционной Горбачеву партией, и нас разгонять посылали милицейские кадры со всей Москвы. Помню я, на одном из митингов мне крепко досталось дубинкой по спине от тощего, как глиста, долговязого мента то ли из Софрино, то ли из Кузьминок. Очень старался мент, носом землю рыл. Через пару лет я заметила знакомую физиономию в свите Этого Господина. Разузнала кое-что. Оказалось, что глист высоко взлетел и теперь начальник всех соколов. Фамилию его никто не мог припомнить, но по имени-отчеству уже знали. Павел Семеныч он уже был. Павлуша. Павлик. Если бы его скрестить с гиеной российской журналистики, драгоценнейшим Витюшей Морозовым, получилось бы славное сочетание: Павлик Морозов.

Глава 17

ДРОЗДОВ

Полчаса назад я сорвался и накричал ни Милену. Я был не прав, а она кругом права, но она промолчала. Потому что все не имело никакого значения. Мальчик умер. Он лежал неживой в длинном сумрачном зале на Лубянке и уже не мог мне сказать того, что хотел. Он был еще жив вчера, когда вдруг позвонил мне и кричал в трубку Милене, что это очень-очень важно. Что это смерти подобно. Вот она и смерть – приходит, когда не зовут. Он искал меня вчера, а я вчера месил жирную грязь на подмосковном полигоне и старался переорать дизель танка Т-72. И радовался, дурак, когда дивизия слышала меня, а не дизель. Когда я приехал домой вчера ночью и еще час ворочался в постели, раздумывая, ЧТО заставило его позвонить после трех лет молчания, – мальчик уже был мертв. А назавтра он не позвонил, потому что лежал на столе в длинном зале. Вместо него мне позвонили они и сказали: приезжайте.

Он лежал на столе и очень был похож на живого.

Только лицо. При жизни он никогда не стал бы так страшно пудрить лицо. Только рука, вывернутая так, словно лежала отдельно от тела. Только шея, повязанная нелепым платком, который при жизни он бы никогда не повязал.

– Что с ним было? – спросил я у низенького лысого генерала, который привел меня в зал. Я ничуть не сомневался, что он соврет, но все равно надеялся.

– Несчастный случай, – ответил лысый чекистский генерал, глядя куда-то вбок. – Автомобильная авария. Я вам искренне соболезную.

Если взять танковое орудие… Да что там орудие. Если взять хороший башенный пулемет, здесь все можно превратить в полигон. И лживого лысого генерала, и весь его корпус жандармов.

Вместо этого я сказал:

– Автомобильный случай, выходит. Ну да.

Лживый генерал, скорее всего, был ни при чем и врал по привычке. Потому что чекисты не умеют не врать. Только мой мальчик сказал бы мне правду. За три года, когда он служил на Лубянке и не звонил мне, мой мальчик не смог бы выучиться врать. Он был еще неопытным чекистом и потому позволил себя убить. Он ведь и пошел служить на Лубянку мне назло. Когда я привез домой Милену, он тут же без слов собрал свой чемоданчик. Когда-то я сказал ему – давно, еще при жизни Веры: «Настоящий офицер никогда не пойдет в жандармы». Не помню, где это я услышал или вычитал. Но он не забыл. И он пошел работать именно на Лубянку. Он вообще помнил все мелочи, хотя мог упустить самые важные вещи. Но вчера как раз я, перекрикивая танк, упустил самую важную вещь в моей жизни. И уж точно – в его жизни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: