Первым, кто возмутился, был Николай Николаевич Озеров.

– Это же глупость! Ты понимаешь, что совершаешь преступление? Сегодня ты сыграл один из своих лучших матчей – и заканчиваешь?! Нельзя!

Молниеносным ли было мое решение? И да и нет.

Когда бежал по зеленому полю под солнцем, здоровался с соперниками, еще не знал, что меньше чем через два часа скажу «все!». В этом матче, по общему мнению, я забил красивый гол. А впрочем, что значит красивый? Гол есть гол. Все мячи, залетающие в чужие ворота, красивы. И если кто-то из болельщиков после игры досадовал: «Тебе бы надо красивее пробить!», – я обычно спрашивал: «Разве гол не засчитали?»

Но в Боготе, помнится, говорили именно о красоте моих голов, и пресса была восторженной, а я все-таки уходил.

Ни с кем не обсуждал накануне возможного своего ухода, и тем не менее, несмотря на внезапность, решение было зрелым.

Я уже говорил, что «Спартак» в том сезоне терпел неудачи, и, как всегда в таких случаях, искали причины. Возник вопрос: не стара ли команда? Пришлось уйти Алексею Парамонову, да и на других ветеранов – на меня, на Сергея Сальникова – смотрели косо.

Николай Алексеевич Гуляев, старший тренер, и Николай Петрович Старостин, начальник команды, приняли даже компромиссное решение: кто-то из нас двоих будет выступать за основной состав – или Сальников, или я. Предпочтение отдавалось Сальникову.

А мне в то лето так хотелось играть! Может, от предчувствия скорого конца – не знаю. Не уставал повторять тренерам: «Хочу играть! Не включаете в основной состав, ставьте в дублирующий! Хочу играть!»

Мне было тридцать три, и это считалось главным минусом. Сейчас об игроке больше судят по другим данным – по игре. Но тогда, в пятидесятые годы, в резком омоложении команд видели панацею от всех бед. Словно забыли, что Дементьеву, Соколову было за тридцать пять, а играли они хорошо. Наметилась твердая тенденция: тебе за тридцать – все, старый, пора списывать!

Наломали немало дров, расставаясь с хорошими игроками, обесценивалось мастерство. Никак не бралось в расчет, что молодые рядом с ветеранами быстрее растут. Да что говорить об очевидном! Теперь – очевидном. А тогда «стариков» не ценили. Что ж, пора прощаться, пока не напомнили, не попросили уйти. Достоинство – вещь не лишняя. Уйти хотелось, не вызвав к себе жалости. И тут самый подходящий момент. Пора, пока ты на коне.

В клубных встречах во время поездки я играл спокойно, без особого подъема. Но в Боготе… Не знаю, что со мной произошло. Может, второе дыхание открылось в тяжком для нас климате? Может, уязвленное самолюбие мобилизовало силы? Словом, игра удалась. Когда ты удачно сыграешь – состояние наступает непередаваемое, словно паришь над землей. У меня все в тот день получалось. Забил гол, слышал восторженные выкрики с трибун, аплодисменты. Так что не слишком и горьким получилось мое прощание.

Я еще не знал, что ждет меня впереди. Тренерская работа? Предложений пока никаких, да и институт физкультуры еще не окончен. Мне, как и каждому отыгравшему футболисту, предстояло начать жизнь заново. Найду ли в ней себя?

Не раз подсаживался Озеров, показывал колумбийские газеты.

– Переводчик говорит, что о тебе все пишут как об одном из лучших форвардов. Что же ты делаешь?

– Пути назад нет, – отвечал, – когда-нибудь надо решиться, не сегодня так завтра.

Но если бы меня тогда спросили, чего я больше всего хочу, я бы, не колеблясь, ответил: «Хочу играть!»

* * *

Когда я стал известным футболистом, играл в команде, не раз побеждавшей в чемпионатах страны, завоевывавшей кубок, мне, случалось, задавали вопрос: «Первый удар по мячу помните?» Разве это вспомнишь, если футбол для всех моих сверстников был естественным, как дыхание. Сколько себя помню, столько играю. Вот где начал, сказать можно. В Сухуми, куда моя семья переехала из Армавира.

Мне тогда исполнилось четыре года. И, наверное, как только меня одного выпустили за ворота, я оказался на перекрестке Могилевской и улицы Кирова, где обычно мальчишки гоняли мяч. Может, сначала я лишь бегал за мячом, улетевшим далеко от пятачка, где разыгрывались баталии, и почитал за счастье один раз пнуть его ногой, а потом незаметно пристроился к играющим.

Мальчишкой я был спокойным, довольно застенчивым (надо сказать, что эта черта, считающаяся возрастной, очень долго мешала мне в жизни), но, быстро поняв главный смысл игры – забить мяч, неистово рвался вперед, к воротам. Может быть, уже тогда родился во мне форвард? Не знаю. Во всяком случае, родился Микита, Микишка.

Родители дали мне имя Мкртыч. Но попробуй выкрикни его на поле в азарте игры. Пока произнесешь, спотыкаясь о пять согласных, мяч окажется у противника.

– Почему меня так неудачно назвали? – спрашивал я отца.

– У тебя красивое имя, – отвечал он. – Мкртыч значит креститель.

Меня это совсем не утешало, да и улица не замерла бы в почтении перед таким переводом. Она окрестила меня по-своему: «Микита». «Микишка! Бей!»

Мы играли на мостовой рядом с домом – благо машин до войны было мало, разве что прогремит изредка какая-нибудь полуторка, – на площадке у школы и на пустыре в центре города, где теперь разбит сквер и стоит здание Совета Министров Абхазии.

Наши команды, а они, понятно, перемешивались, перетасовывались, были многонациональными – русские, абхазцы, украинцы, армяне, греки. У моего друга Павла Сичинавы мама была армянка, а отец – мингрел. Языком общения на улице был русский. Я и дома больше говорил по-русски, огорчая отца.

– Родной язык надо знать, – внушал он мне.

Но так уж устроен человек: смысл внушений, которые слышит с детства, начинает понимать через много лет.

Не раз потом, особенно в ту пору, когда приехал работать в Армению, вспоминал отца, старался наверстывать упущенное, восполнять пробелы. Да, надо знать и родной язык, и историю родного народа – свои корни. Это знание помогает лучше понять и себя, и самых близких людей – родителей, свою семью, родной дом, его уклад. Почему он такой, а не другой.

Семья наша была небольшой по тем, довоенным, временам: отец, Погос Мкртычевич, или Павел Никитич, как звали его многие соседи, мама, Варсеник Акоповна, сестра Нина – она младше меня – и я. Но в доме еще жила бабушка, мать отца, его сестры – тетя Ермония и тетя Мерон, его племянники – мои двоюродные братья Петр, Акоп. И еще непременно гостил кто-нибудь из родни. Отец всегда в ком-то принимал участие. От него часто можно было услышать: «Надо ставить детей на ноги» – это не о своих детях, о детях родственников, близких или дальних. И помогал им всем, чем мог.

На долю отца выпало немало лишений. Родившись в Турции, пережил ужасы геноцида. В 1914 году, когда по наущению турецких властей началось массовое истребление армян, бежал в Россию. Настрадавшись, близко к сердцу принимал чужие беды, проявлял особое внимание к репатриированным: в двадцатые годы началась репатриация армян, разбросанных по разным странам, в Советский Союз. Наверное, в самой судьбе народа заложена особая крепость родственных уз, которая отличает армян. Об этом я, естественно, размышлял много позже.

По утрам нередко просыпался от постукивания молотка – это отец уже сидел за работой. Он был сапожником, вернее, чувячником. Шил чувяки, дешевую и ходовую в те времена обувь. Этим верным ремеслом кормил семью. И меня был не прочь к нему приучить. Но, видя, что я никакого интереса не проявляю к его инструментам, заготовкам, моткам дратвы, не насиловал, не неволил.

Я был одет, обут – плюшевые штаны, ботинки – и нередко имел гривенник на кино. Если афиши извещали о фильме «Вратарь», то попасть на него надо было непременно.

Сколько раз мы его смотрели? Да, наверное, столько, сколько шел. Крутили кино в летних кинотеатрах без крыш. Иногда на нас низвергались потоки дождя, но мы не обращали на дождь внимания, больше всего боялись, что сейчас кино остановят, и мы не успеем увидеть, как Кандидов возьмет страшный пенальти.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: