В первый раз идти на операцию особенно тяжело. Жил-жил человек, каким создал его Господь Бог, и вдруг что-то происходит, что требует немедленного вмешательства и ремонта. Есть в этом что-то неестественное, грубое, незаконное, особенно теперь, когда стали менять органы. Божественное, единое, незаменное опускалось до уровня механического и составного. Можно вырезать желчный пузырь, убрать негодную почку, легкое, окоротить и подтянуть, как шланги, выводные пути, вырезать из одного места и приставить к другому, подшить оборванную руку или ногу, из аппендикса сшить мочевой пузырь. Наука ремонта достигла невиданных результатов и совершенствуется все больше и больше. Вмешиваясь в божественность человеческого сосуда, споря с нею, она сама по степени мастерства становится божественной и претендует на высочайшую роль. Спасенная жизнь оправдывает все - пока человек живет. Но каждое такое спасительное вмешательство, должно быть, откладывается в нем в особый счет... и кому он потом будет предъявлен? Алексей Петрович четырежды прошел через операционный стол, живет от починки к починке, как примус, но после каждой операции невольно в нем нарастает тревога от какого-то словно бы повторяемого предательства... Он не мог сказать, что предавалось и что именно тревожило его, но чувство нечистоплотности не проходило.
Вернулся сосед, ни слова не говоря, шурша газетами, стал укладываться.
- А про меня забыли, Антон Ильич? - спросил Носов.
- Откровенно говоря, не забыл, - вдруг резко, отчеканивая слова, точно вздымая принципы, ответил сосед и дернулся лицом. - Не захотел руки марать. Вот так.
- То есть как? - не понял Алексей Петрович. - Что вы такое говорите?
- Одна вражеская пропаганда в ваших газетах. Вред один. Вот так. Если хотите, читайте мои.
- Можно, конечно, и ваши, - растерянно отвечал Алексей Петрович, всматриваясь в соседа с болью и стыдом. И вдруг тоже разозлился, беспомощно и жалко. - А разве там у вас, - трясущейся рукой он показал на телевизор, не вражеская пропаганда? Не растление? Не одурачивание?
- Нет. А если бы и так? Дураков одурачивать - только умными делать.
- А вы не слишком грубо? Да и рискованно, пожалуй...
- Я не имел в виду вас лично.
- Спасибо. Но если мы с вами не входим в число дураков, вы бы этой штуковине, - Алексей Петрович с ненавистью кивнул на телевизор, - давали иногда отдохнуть. Неизвестно, как она действует на умных...
- Говорите, если мешает. Что же не говорите? Будем договариваться.
"Неужели так трусит перед операцией? - размышлял Алексей Петрович, закрывая глаза. - Но в таком случае, кажется, должно быть наоборот". Он стал вспоминать, что чувствовал перед операцией сам. Но можно было и не вспоминать. Да, угнетенность... жаль себя немного. И в то же время особая пристальность ко всему, что окружает, словно стараешься крепче зацепиться, внимательность к людям, примирение с ними, готовность оказать услугу. Так грустно бывает и почему-то так легко! Ничто от тебя больше не зависит, ты, как никогда, свободен и обращен в сторону, где живет вечность. Но зависит еще до операции, до хирурга, от мнения о тебе людей, которое собирается вместе в бестелесную, как тень, фигуру, ангелом-хранителем стоящую неподалеку. Да, там без ангела-хранителя нельзя. Алексей Петрович перевел размышления на себя. Где сейчас его, Алексей Петровича, ангел-хранитель, не устал ли он его сопровождать?
Однажды, после одной из операций, кажется второй, которая могла кончиться печально, Алексей Петрович видел сон. Он пришел в себя после наркоза в реанимационной, кровать почему-то была поднята высоко, на уровень стоящей рядом тумбочки. Неподалеку стонала и вскрикивала женщина, быстрые шаги приближались и удалялись. Было не душно, но воздух, казалось, был обработан до сухости и колючести. Алексей Петрович и не проснулся бы, если бы не тормошила и не шлепала его по щекам сестра - зачем-то требовалось, чтобы он не спал. Он очнулся в страшном ознобе, тело ходило ходуном, и, не слыша своего голоса, попросил, чтобы его укрыли. Озноб не проходил. "Не спите, не спите", - повторяла сестра, оттягивая его руку и массажируя ее в локте, чтобы найти вену. Ему хотелось помочь ей, но веки, едва разведенные из-под непосильной тяжести, снова и снова закрывались.
Тогда он и увидел этот сон. Огромный, ярко освещенный зал без окон, стены завешены картинами в легких прямоугольных рамах, на холстах все что-то абстрактное, неправильные фигуры и ломаные, рвущиеся линии. Он ищет выход и не может его найти, снова и снова обходя зал и приподнимая все подряд картины, за которыми могли бы быть окно или лаз. Ничего, все та же белая глухая стена. В отчаянии он принимается плакать, понимая, что оставаться ему здесь нельзя. И уже бегает, бегает, совсем потеряв голову, а свет становится все ярче и ярче... еще мгновение, и он испепелит его.
Сестра едва добилась, чтобы он снова очнулся. Слезы продолжали бежать, он попросил сестру не отходить, ухватившись, как маленький, за ее руку. "Не спите, - умоляла она. - Попробуйте не закрывать глаза. Держитесь". Все двадцать лет после этого, вспоминая случаи, когда ему удавалось всерьез проявить волю, Алексей Петрович начинал перечень прежде всего с того огромного усилия, которое удалось тогда в полубессознании собрать, чтобы не соскользнуть в беспамятство.
С тех пор он боялся повторения этого сна. Да и не сон, казалось ему, это был, а что-то иное, прощальное. Когда- нибудь оно должно было вернуться. Он так четко, так зримо помнил глухой зал, залитый нестерпимо ярким электрическим светом, и себя, со слезами мечущегося по нему, что где-то это должно было находиться неподалеку. В последний раз, в госпитале, легко придя в себя после неглубокого наркоза, он обрадовался сильнее, чем прежде, должно быть, все меньше надеясь на свои запасы. И обрадовался, сам того не сознавая, больше всего тому, что вернулся, миновав знакомый зал.
Сестра дежурила вторые сутки подряд. Она же была и за нянечку. Сегодня Алексей Петрович лучше рассмотрел ее: удлиненное и сухощавое доброе лицо со спокойными, терпеливо светящимися глазами, привыкшими к страданиям, и чуть более, чем нужно, укороченные, толчковые движения человека, пережившего лучшую пору. И нагибалась она как-то изломанно, и шваброй по полу водила со стесненными, безразмашными движениями, и, выпрямляясь, прислушиваясь к звукам в коридоре, чуть заметно клонилась вперед.
- Как вас зовут? - с опозданием спросил Алексей Петрович, с мукой наблюдая, как она, чтобы отереть пот, отворачивается и тычется в подставленный платок.
- Татьяна Васильевна зовут. Сорок лет трудового стажа. Почти двадцать лет здесь, - подсмеиваясь над собой и одновременно гордясь, доложила она, не оставляя работы.
- А что вы без отдыха второй день?
- Не люблю отдыхать. В молодости любила, как все молодые, а теперь так бы и жила в больнице, - она говорила и гремела передвигаемыми стульями, взглядывая на Алексея Петровича с обращенной к себе иронической улыбкой.
- Зарплаты, что ли, не хватает? - вмешался сосед. - Не может быть, чтобы у вас здесь была маленькая зарплата.
- У сестричек она нигде не была большая. Ни в этой больнице, ни в другой. Я работала в районной больнице, работала в институтской - разница невелика.
- Муж-то есть? - поинтересовался сосед.
- Нет. Умер.
- Вот так везде, - оборачиваясь к Алексею Петровичу, невесело подытожил сосед. - Мужа нет, а жена есть. Вся демография сюда сходится.
Татьяна Васильевна со скорбью посмотрела на него.
- А еще трое внуков есть, - сказала она без выражения. - А у дочери тоже мужа нет.
- Помогать им приходится?
- Приходится.
- Все равно в этой больнице легче.
- Здесь легче, потому что больных меньше, - стала объяснять сестра. Но здесь больной - за двоих. Капризный очень, требовательный, нервный. Сколько я здесь слез пролила, пока научилась сдерживаться...
- Контингент, - понимающе кивнул сосед. - Номенклатура. Как только не издевались над человеком...