В половине двенадцатого он почувствовал, что у него заныло в челюсти. В верхней. С правой стороны. Он сунул в рот палец. Нащупал зуб. Заныло сильнее. Он нажал. И тогда родилась боль. Тонкая. Сверлящая. От зуба вверх к скуле. Оттуда к виску. И под череп.
Он вскочил, забегал по комнате. Боль росла, охватывая полголовы. Всю ту сторону, где вначале слабо заныл зуб.
Зубная боль всегда пытка. И даже сильные, мужественные люди сгибаются от нее в три погибели. Но когда такая боль начинает разрывать челюсть и всю голову накануне свидания с красоткой, которая вот-вот войдет, играя зелеными глазами, открывая в улыбке за сочными губами ровные белые зубы, которые не болят… то хочется взвыть в голос и проклясть свою злосчастную судьбу.
Куда звонить в такой поздний час в незнакомом городе?
Алекс вскочил в ванную, разинул рот перед зеркалом, двумя пальцами ухватил больной зуб, зашатал его в нелепой потуге вот так вот голыми пальцами вырвать с корнем и таким образом заглушить, унять невыносимую боль.
Конечно, ничего сделать не удалось. У Алекса раскалывалась голова. Боль пульсировала в висках, в затылке. У него начинался жар. Хотелось выть в голос. Он пробовал полоскать рот холодной водой из крана. Не помогло. Включил горячую воду. Стало еще хуже. Он носился по своей комнате, упершись кулаком в больную челюсть, и с трудом услышал сквозь гул в голове настойчивый вкрадчивый стук в дверь. Наконец в его сознании сверкнула мысль о том, что это Катя. На часах была четверть первого ночи.
Он открыл, постаравшись придать своему лицу нормальное выражение. Катя вошла, улыбаясь и прикрыв за собой дверь и сама повернув ключ в замке, стала перед ним, интимно заглянула в глаза и положила свои руки ему на плечи.
Когда она разделась, Алекс, хоть ему было не до того от неослабевающей боли, не смог не прийти в восторг при виде мягкой белой фигуры, белой, как мрамор, с синими прожилками порой чуть заметных под кожей вен. При взмахе головы вздыбливался огненный вихрь волос. И глаза. Огромные. И зеленые. И доверчивая улыбка двух рядов прекрасных, как на заказ, зубов. При ее двадцати годах у нее широкие налитые женские бедра. И большие груди. Белые полушария с темными торчащими сосками.
Алекс лег с ней в постель и на время отключился, забыл о боли. Готовая лопнуть голова была отдельно, а все его тело напряглось от возбуждения. В нем проснулся такой, силы самец, каким он себя давно не помнил, и он овладел ею яростно, зло, словно каждым ударом своего тела он давил, уничтожал боль, и Катя, стеная и вскрикивая, насладилась им многократно, пока и он разрядился, наконец.
Как только это произошло, тупая неумолимая боль снова стала рвать череп, и Алекс, лежа на спине рядом с совершенно раздавленной и удовлетворенной Катей, которая слабо и нежно поглаживала ладошкой его живот, чуть не плакал от досады. Катя даже и не догадывалась, какие муки испытывал он.
Он думал о том, что надо сказать ей. Может быть, она что-нибудь посоветует, придумает. Но тогда из любовницы она превратится в сиделку. А утром он улетит и больше не увидит ее, и на всю жизнь у него останется ощущение, что его только поманили, показали краешек огромной радости и не дали насытиться ею, а только разожгли голод, который уже больше не утолить. Ни одна женщина не сможет заменить Катю. Так казалось ему в ту ночь. И он ничего не сказал ей. И еще два раза овладел ею. Доводя ее до исступления своей неиссякаемой мужской силой и бесконечно долгой выдержкой, причины которой ей были невдомек. В перерывах он убегал в ванную, полоскал рот. Снова пытался вырвать пальцами зуб. И тихо поскуливал, чтоб она его не услышала.
Ему так и не удалось в эту ночь сомкнуть глаз. Катя умудрилась несколько раз вздремнуть, разметав мягкие рыжие волосы по его груди и лицу, и он жевал губами эти волосы, стараясь хоть этим отвлечься от боли. Порой ему казалось, что щека вздулась и опухла, но Катя, открыв глаза, ничего не замечала, даже когда, ласкаясь, водила горячими губами по этой стороне лица.
За окном рассвело. Открылся вид на залив. Погасли гирлянды огней на мосту «Золотые ворота». Верхушки опор моста скрывались в густом молоке утреннего тумана, наплывавшем с открытого моря. Вернее, с Тихого океана.
Он отупел и привык к своей боли. В восемь утра они оба приняли душ, вместе плескаясь под теплой струей. Катя резвилась и веселилась, как ребенок, вслух прикидывая, в какие из сан-францисских злачных мест им лучше всего направиться. Он велел ей собраться и пойти домой отдохнуть до пяти часов вечера. Он ей позвонит. Чтоб она к тому времени была готова. Они вместе окунутся в сладкую жизнь. А сейчас у него дела. Он ждет важного посетителя.
Катя, заливаясь счастливым смехом, одевалась. Смеясь, целовала его на прощанье, и ему стоило больших усилий не морщиться, когда она касалась воспаленной щеки.
После ее ухода он быстро уложил вещи, слетел вниз в лифте, подписал все бумаги у администратора гостиницы и, вскочив в такси, попросил шофера быстрее мчаться в аэропорт. Шофер оказался понятливым малым, и они добрались туда так быстро, что еще оставалось время до объявления посадки на самолет.
Вот тогда-то в мутной голове Алекса появилась мысль, что он поступил как свинья, обнадежив и обманув простоватую бесхитростную Катю, прелестную зеленоглазую и огненно-рыжую американскую девочку шотландских и ирландских кровей, и что она будет вечером ждать напрасно его звонка и так никуда не пойдет и просидит до ночи у телефона, а потом будет плакать, как ребенок, которому не дали обещанной игрушки.
Он набрал ее номер, слышал долгие гудки, которые, наконец, вырвали ее из сна, потом ее хриплый голос и радость, когда она узнала, кто звонит. Он сказал ей всю правду. Она не перебивала. Ни вздохом, ни словом. Он сказал, что он — нищий эмигрант. Что он действительно режиссер. Но бывший. Никто не пригласил его на совместный советско-американский фильм и никогда, по-видимому, не пригласит. У него ни гроша в кармане. А за номер в гостинице платят те, кто наняли его на неделю читать скучные лекции наивным американцам о советской внешней политике, сведения о которой он сам черпал из американских газет.
О своей зубной боли он снова умолчал. — Прости меня, Катя… Если можешь.
Трубка долго молчала.
— Ладно, — сказала Катя. — Прощаю. Если для тебя это важно. Хоть ты и подлец, но мужчиной оказался отменным. Американцев я таких не встречала.
Алекс рассмеялся в телефон:
— Дорогая Кэт, спасибо за комплимент. Только, ради Бога, не адресуй его русскому народу. Я — нерусский. Я — еврей. Из России. Поэтому будет справедливо, если мой сексуальный успех разделят со мной мои соплеменники, евреи.
— Вы не только негодяй, вы еще и националист. Кэт рассмеялась на другом конце провода.
В Питтсбурге перед лекцией ему вырвали зуб с наросшим на корне мешком гноя, и врач-американец удивился, как он смог выдержать такую адскую боль в течение почти суток.
— Вы, русские, — железные люди.
Лекцию Алекс читал с кровавым ватным тампоном в дыре между оставшимися зубами. При этом немножко шепелявил. Слушатели же приписали это русскому акценту лектора.
История, рассказанная Алексом, понравилась мужчинам. Даже старейший Сэм Кипнис, давным-давно отошедший от активных дел в бизнесе, а от сексуальных и подавно, пришел в неожиданное возбуждение и предложил Алексу, когда гости прощались с хозяевами, прогуляться пешком перед сном, благо им было по пути.
Чтобы добраться до эмигрантского клоповника на Западной стороне, нужно было обогнуть Сентрал-Парк и пройти фешенебельную Сауф-Лещьдарк, состоявшую из самых дорогих отелей, где богатые люди снимали квартиры и жили под охраной вооруженной стражи и объективов телекамер. В одном из этих отелей снимал холостяцкую квартиру стоимостью в полторы тысячи долларов в месяц престарелый Сэм Кипнис. Вторую такую же квартиру он держал в другом отеле на другом конце Америки, в жарком Майами, и жил попеременно, в зависимости от времени года, то там, то здесь.