— Ажан по-нашему кто будет?.. Ага, полицейский. Так-так. Поняла. А мансарда? Ага, ясно. Вроде мезонина, значит. Ну, давай дальше. А потом она спросила его:
— Ну, а кем же ты быть собираешься, куда работать пойдешь, когда школу кончишь? Дальше планируешь учиться или как?
— О-о! — Пьер оживился. — Я имею одну большую мечту. Я много времени мечтаю. У меня будет свое кафе, там музыка и много, много гарсонов. Это значит лакеи. И я буду всех очень угощать. А потом будет красивая яхта. Буду брать пассажиров. Будем делать вояж, путешествовать.
— Это, конечно, хорошее дело, разлюбезное занятие: угощать да путешествовать, — сказала Галина Петровна. — Но ведь только так проешься быстро да проездишься. Либо на людях наживаться тебе придется. Ты как же хочешь предпринимателем быть, что ли, или в Нарпит пойдешь, буфетчиком на пароход? Я что-то тебя не разумею.
— Нет, паргдон! — возбужденно пояснил Пьер. — Это будет у меня мое. Лично. Это, как сказать, свое дело.
— Так. Свое дело. Ну, а свое призвание, думка какая-нибудь на жизнь у тебя есть? К чему у тебя склонность имеется? Как ты думаешь, что ты в жизни делать должен? Ведь не только угощать да катать товарищей с музыкой. Цель жизни у тебя есть?
— Какая цель жизни? — переспросил Пьер, кашлянул, как будто проглотил что-то, и вдруг громко, заученно, бесцветным голосом отрапортовал: — Цель женщины — рожать солдат, а мужчины — убивать их, воюя.
И тогда она вдруг встала, крепко схватила его маленькой, но цепкой рукой за ухо и стала таскать Пьера из стороны в сторону.
— Где же, где же ты пакости такой набрался, а?
— Лессе муа!.. Оставьте!.. Больно же! Ну пустите! — Пьер обеими руками уперся в локоть Галины Петровны, но та не выпустила его уха.
— Больно? — проговорила она, мотая его голову. — А я и хотела, чтобы больно. Чтобы запомнил. Чтобы, как услышал такую где брехню подлую или сам так подумал, ухо у тебя сразу зачесалось. — Она отпустила Пьера и оттолкнула его. Он стоял весь красный, не зная, что ему делать: бежать, оставаться, наговорить что-нибудь этой маленькой, старой, злой женщине.
— Вот иди и скажи деду, что я тебе уши нарвала за глупые твои слова.
Но Пьер не уходил. Он стоял и кусал губы. И все краснел и краснел.
— А пишете сами везде, что у вас нет физических наказаний..- пробормотал он. — Значит, только так? Пргопа-ганда?..
Он покраснел еще пуще. Казалось, что кровь сейчас брызнет у него. Но брызнули слезы.
— Ты что это? — всполошилась смущенная Галина Петровна. — Больно я тебе сделала? (Пьер замотал головой.) Обиделся?.. Ну ты меня извини. Я ведь к тебе хотела с лаской, а не с таской. Позасоряли тебе, дурню, мозги. Мальчик ты еще молодой, складненький, а городишь шут знает чего. Ты разве фашист? Ты мне скажи — фашист? Нет ведь! Ты же ведь наш, русский. А теперь наш, советский. Что же ты, как тот попка, поганые чужие слова повторяешь? От плохих людей ты их набрался. Это все люди конченые. Им рано или поздно крышка. У тебя у самого они, вон те, у которых цель жизни — убивать, отца с матерью сгубили. У меня сыночка отняли, да какого!.. Ой, Пьерушка… Дай-ка я тебя уж попросту Петькой звать буду? Ах ты, Петька-петушок, золотой гребешок! Не масляна твоя головушка бедовая, а несмышлена. Задурили тебе ее. Не слушай ты лис поганых. Унесли они тебя уже раз за темные леса, за высокие горы… Ну и будет! — Она вдруг сильной, уверенной рукой подтянула к себе Пьера. — Что же это у тебя тут пуговка на честном слове мотается? Такой кавалер, а тут неуправка. Дай-ка я ее живенько на место поставлю. — Ловким движением она сняла со стены, где висела бархатная туфелька, иглу с ниткой. — Ну, стой смирненько, а то уколю.
Мигом пришила, откусила нитку.
— Ну вот, теперь полный порядок. — Она поспешно отдернула руку, пряча ее за спину. — Нет, уж ты только руку мне не лижи. Это у нас не заведено. Дай-ка я тебя лучше так. — И, взяв его за виски, поцеловала в лоб. — Деду кланяйся. Дед твой тоже глупостей понаделал на весь белый свет. Да под старость, видно, за ум взялся. А уж мы его тут не оставим без внимания. Не сомневайся. Скоро вам квартирку хорошую дадим, в новом доме выделим, на Первомайской, где сейчас строится.
Поздно вечером, когда вернулся со строительства Богдан, бабушка, садясь с ним за ужин, приготовленный Натальей Жозефовной, вспомнила:
— Ксанка-то наша, замечаешь?.. Как этот Петушок из Парижа-то прилетел, неровно дышит, а? Был он у меня сегодня. Ох, ералаш у него еще в головенке. Я его тут за уши оттаскала.
— Ты что, в уме?
— Я-то в здравом уме и твердой памяти. А вот теперь пусть и он запомнит. А Ксанка-то, Ксанка, а?
Богдан, отодвигая допитый стакан, с добродушным лукавством посмотрел на жену:
— Да уж признавайся, старая… И у тебя, я приметил, душа зашлась, как чемпион чемпионов явился.
— Да ну тебя, Богдан! — возмутилась Галина Петровна. — Оставь! Я же серьезно говорю.
— А я что, шутки шучу? Что внук приемный, что дед пришлый, вижу — вам обеим с Ксанкой покою не дают.
— Вот дурень-то старый, вот чумовой! Честное слово! Видали вы его, граждане? Это ты куда же мыслями подался? У-у, чертушка, хуже, чем молодой был!
Она всей ладонью уперлась ему в лоб и сильно толкнула. Но он удержал ее ладонь обеими руками, прижал к своему лбу, потянул медленно вниз, пока ее рука не пришлась ему к губам, и остановил ее тут, тесно сведя косматые брови, плотно сомкнув веки.
— Сколько годов, а ты все у меня такой же, как был. Ой, Богдане, казачина скаженный, не сточило тебя ничем!..
Глава XVII
Честь и слава
Незабудный хоть и полеживал еще иногда, как советовал ему Левон Ованесович, но уже стал понемногу выходить. Разговор с Пьером очень его взбудоражил. Нельзя было таить дольше то, о чем проболтался мальчишка. Надо было на что-то решаться. Может быть, посоветоваться с Галиной Петровной? Все-таки руководство…
И после долгих раздумий он решился.
Надел лучший костюм, темно-синий, с еле проступающей красной прожилкой, тщательно выбрился, взял свою знаменитую двадцатикилограммовую трость, которой обстукал чуть ли не весь шар земной, и пошел в исполком.
— Записывались? — спросил секретарь, хмуро покосился на внушительную дубинку, с которой уже имел несчастье познакомиться, но тотчас строго сосредоточил взгляд на кончике собственного носа.
— Это куда же надо записываться? — не понял Артем Иванович.
— Не знаю, как у вас там, за границей, — сказал секретарь, — а у нас такой порядок, что если собираются о чем-либо у руководства исходатайствовать, то заранее на прием записываются.
— Ну, коли такой порядок, то валяй записывай, — добродушно согласился Незабудный.
— На сегодня, извиняюсь, уже записи нет. Я вас, разрешите, на следующую неделю занесу.
— Да уж ты занесешь. Это я вижу… Нелегкая туда не занесет, куда ты.
— Вам лучше знать, куда нелегкая заносит.
— Слушай, ты!.. — Приемная наполнилась гудением баса Артема Ивановича.
Но тут дверь кабинета председательницы распахнулась. Оттуда вывалился толстый человек с расстегнутым брезентовым портфелем. На ходу, недовольно покряхтывая, он засовывал в портфель папку. Тесемки ее болтались. Галстук на толстяке вылез из-под воротничка. Даже ботинки на нем расшнуровались. Видно, баня ему была только что хорошая. Вдогонку вышедшему из глубины кабинета прозвучал голос Галины Петровны, негромкий, но решительный. Толстяк поправил галстук, завязал тесемки на папке. Потом кинулся к телефону на столе секретаря, назвал какой-то номер, навалился на аппарат, захрипел в трубку, прикрывая ее ладонью:
— Свищенков?.. Я это. Крутенюк… Срочным порядком отставить, что в отношении переноса продмага решили. Мать-хозяйка ни в какую. Да, сам попробуй… А я лично… спасибо тебе! Ни боже мой! У нее уже сигналы были от населения. Отставить, говорю. Дверь из кабинета приоткрылась.
— Ты, Артем? Ко мне?
На Галине Петровне ладно сидел синий шевиотовый костюм. Уголки белоснежной блузки были выпущены поверх жакетки, на которой Незабудный заметил две пестрые полоски орденских планок. Сама она показалась Артему Ивановичу в этот раз строгой и даже как бы ростом побольше, чем выглядела дома. Должно быть, подставленные по уже давно миновавшей моде высокие плечи жакетки придавали фигуре председательницы эту непривычную осанистость.