- Эй, куманек, что это там за огонь впереди? - спросил я форейтора.
- Эва, - отьечал тот, - да ведь это не огонь, это будет Р...зиттенскрй маяк!
Р...зиттен!.. Едва форейтор вымолвил эго имя, как память моя с ослепительной живостью представила мне те роковые осенние дни, что я провел там. Я видел барона, видел Серафину, и старых диковинных тетушек, и самого себя с пышущим здоровьем лицом, искусно причесанного и напудренного, в нежном небесно-голубом камзоле, - да, себя самого, влюбленного, что поет скорбную песнь об очах любимой и вздыхает, словно печь. В глубокой тоске, объявшей меня, точно разноцветные огоньки вспыхивали соленые шутки старого стряпчего, которые теперь забавляли меня больше, чем тогда. Я был исполнен печали и вместе с тем удивительного блаженства, когда рано утром вышел в Р...зиттене из коляски, остановившейся подле почтового двора. Я узнал дом управителя, спросил про него.
- С вашего дозволения, - ответил мне почтовый писарь, вынимая изо рта трубку и поправляя ночной колпак, - с вашего дозволения, здесь нет никакого управителя. Это королевское присутственное место, и господин чиновник еще изволит починать.
Из дальнейших расспросов я узнал, что прошло уже шестнадцать лет, как барон Родерих фон Р., последний владелец майората, умер, не оставив после себя наследников, и майорат, согласно уставу, по которому он был учрежден, поступил в казну.
Я поднялся к замку; он лежал в развалинах. Часть камней л/потребили на постройку маяка - так по крайней мере сказал мне вышедший из лесу старик крестьянин, с которым я завел разговор. Он еще хранил в памяти рассказ о привидении, бродящем в замке, и уверял, что еще и поныне, особенно в полнолуние, в развалинах слышатся ужасающие стенания.
Если читателю приходилось в преклонные годы заново посещать места, где он бывал в юности, и слышать от незнакомых людей рассказы о переменах, которые там произошли, он не останется равнодушным к простоте этого заключения.
Отрывки, которые мы привели, свидетельствуют не только о безудержности гофмановской фантазии, но и о его умении ее смягчить и ослабить. К сожалению, вкус и темперамент слишком настойчиво влекли Гофмана к гротескному и фантастическому, унося его чересчур далеко, extra moenia flammantia mundi, {За пределы пылающих стен мира (лат.).} за пределы не только вероятного, но даже и мыслимого; вот почему он так редко творил в более умеренном стиле, которым ему столь просто было бы овладеть.
Распространенный ныне роман, бесспорно, знает множество путей развития, да мы и не склонны вовсе спускать псов критики на тех, кто ставит себе целью всего лишь развлечь читателя и помочь ему скоротать время. Мы искренне полагаем, что в этой области литературы "tout genre est permis hors les genres ennuyeux", {Разрешены все жанры, кроме скучных (франц.).} и, несомненно, дурной вкус нельзя критиковать и преследовать столь же ожесточенно, как порочный моральный принцип, ложную научную гипотезу, а тем более религиозную ересь. Гений, как известно, капризен, надо дать ему возможность идти своим путем, пусть даже эксцентричным, хотя бы ради опыта. Порой бывает к тому же весьма занятно рассматривать причудливые арабески, выполненные человеком с незаурядной фантазией. Но все-таки нам не хотелось бы видеть, как гении расточает - или, верней, истощает - себя в творениях, никак не согласуемых с хорошим вкусом, и самое большее, с чем мы можем примириться, когда речь идет о фантастике, - это такая ее форма, которая возбуждает в нас мысли приятные и привлекательные.
Мы не в силах, однако, столь же терпимо отнестись к тем каприччио, которые не только поражают нас своим сумасбродством, но чей скрытый смысл вызывает в нас отвращение. В жизни писателя существуют и не могут не существовать моменты приятного волнения, так же как и моменты волнения мучительного, и шампанское, играющее в его бокале, утратило бы свою благотворную силу, если бы оно не пробуждало его фантазии к ощущениям радостным в такой же мере, как и к причудливым. Но если все его перенапряженные чувствования то и дело устремляются к чему-то мучительному, если пароксизмы безумия и приступы весьма близкого к нему чрезмерного возбуждения носят болезненный характер куда чаще, чем характер приятный, то не приходится сомневаться, что мы имеем дело с талантом, скорей способным повергнуть нас в трепет, меланхолию и ужас, чем навеять мысли о чем-то веселом и радостном. Гротеск к тому же естественно сочетается с ужасным, ибо все, что противно природе, трудно примирить с красотой. Ничто, к примеру, так не коробит взор, как тот дворец свихнувшегося итальянского государя, который был украшен самыми чудовищными изваяниями, какие только может подсказать скульптору извращенное воображение. Творения Калло, хоть и свидетельствуют о неслыханной плодовитости его таланта, также способны вызвать скорее удивление, чем удовольствие. Если сравнить Калло и Хогарта, то по своей плодовитости они близки друг другу, но когда речь заходит о наслаждении, даруемом пристальным изучением картин, английский мастер оказывается в бесспорном выигрыше. Всякая новая черта, открывающаяся зрителю в могучем изобилии образов Хогарта, обогащает историю если не человеческих чувств, то хотя бы человеческих нравов, тогда как при самом внимательном разглядывании чертовщины Калло мы лишь сетуем всякий раз заново о попусту растраченной изобретательности и о фантазии, заблудившейся в мире абсурда. Творения одного художника - это заботливо возделанный сад, где на каждом клочке земли растет нечто приятное или полезное, в то время как картины другого подобны саду лентяя, где столь же плодородная почва приносит лишь дикие и уродливые сорняки. Когда Гофман назвал свой сборник "Ночные повести в _манере Калло_", он в какой-то мере отождествлял себя с изобретательным художником, которого мы только что подвергли критике; и действительно, для того чтобы написать, например, такую повесть, как "Песочный человек", надо было глубоко проникнуть в секреты этого причудливого мастера, на духовное родство с которым наш автор по праву претендовал. Мы привели ранее в пример повесть, в которой чудесное вводится, на наш взгляд, весьма удачно, ибо оно сочетается и соотносится с человеческими интересами и чувствами, а также с необычайной силой показывает, до каких вершин могут обстоятельства возвести мощь и достоинство человеческого разума. "Песочный человек" принадлежит к совершенно иному роду произведений - к такому,
Где слит кошмар с причудой своенравной
В бесовский шабаш, мрачный и забавный,
Натанаэль, герой повести, рассказывает о своей жизни в письме к Лотару, брату Клары; первый - его друг, вторая - девушка, с которой он обручен. Автор письма, молодой человек мечтательного и ипохондрического склада, настроенный весьма поэтически и метафизично, пребывает в том нервном состоянии, которое особенно подвержено воздействию воображения. Он знакомит друга и возлюбленную с событиями своего детства. Отец его, честный ремесленник, часовой мастер, имел обыкновение иногда по вечерам пораньше отправлять своих детей спать, и мать, подгоняя их, приговаривала: "В постель, дети, Песочник идет!" Натанаэль и в самом деле замечал, что после их ухода слышался стук в дверь, тяжелые шаги громыхали по лестнице, кто-то входил в кабинет отца, а иногда по дому разносился тяжелый и удушливый чад. Это, вероятно, и есть Песочник. Но чем он занимается, и чего он хочет? Старая нянюшка на этот вопрос ответила так, как обычно отвечают нянюшки: "Песочник - это злой человек, который швыряет песок в глаза малым детям, если они не хотят ложиться спать". Это еще усилило ужас мальчика, но в то же время и разожгло его любопытство. Однажды он решил спрятаться в отцовском кабинете и там дождаться ночного гостя; так он и сделал, и Песочным человеком оказался не кто иной, как адвокат Коппелиус, которого Натанаэль не раз видел у отца. Это был рослый, неуклюжий косолапый мужчина с огромным носом, большими ушами, крупными чертами лица и до того похожий на людоеда, что дети часто испытывали перед ним страх, еще до того как выяснилось, что нескладный законник и есть страшный Песочный человек. Гофман оставил нам карандашный набросок этого удивительного лица, в котором ему, бесспорно, удалось выявить нечто, не только наводящее страх на детей, но и вызывающее отвращение у взрослых. Отец встретил гостя с подобострастной почтительностью; вдвоем они открыли и разожгли замаскированный очаг и приступили к непонятным и таинственным химическим опытам, немедленно вызвавшим тот удушливый чад, который появлялся и прежде. Движения химиков становились какими-то фантастическими, их лица, даже лицо отца, принимали во время работы выражение дикое и зловещее; мальчиком овладел ужас, он закричал и выскочил из своего укрытия; когда его увидел алхимик - ибо именно алхимией и занимался Коппелиус, - он стал грозить, что вырвет у мальчика глаза, и отцу лишь с трудом удалось удержать его, чтобы он не швырнул ребенку в лицо горячей золы. Воображение Натанаэля было глубоко потрясено пережитым страхом, и последствием этого была нервная горячка, на протяжении которой страшный образ ученика Парацельса являлся ему и мучил его душу.