— Все незваные гости убираются только тогда, когда их прогоняют, — сказал Дебу, — а если не хватает силенки их выгнать, то они и остаются, сколько хотят.

Глаза Дебу не улыбались при этом, но Варе не понравилось выражение, с каким было это сказано им. И она сказала обиженно:

— Однако, говорят, что с их стороны к нам каждую ночь порядочно бежит народу… Значит, им у себя не так и сладко?

— Перебежчики эти ведь больше турки, — пренебрежительно отозвался Дебу.

— Ну, есть, говорят, и англичане, даже и французы, прошу меня извинить!

— В чем же именно вы просите извинения, Варенька?

— Все-таки, как бы там ни было, но ведь вам, как французу, это может быть неприятно, — Так, Варенька, вы можете дойти и до того, что спросите, почему я до сих пор не перебежал к французам, — грустно сказал Дебу.

— Зачем же мне спрашивать такое?.. Хотя вот Витя откуда-то узнал, что и от нас перебегают к союзникам, только одни поляки, впрочем.

— Ну, а вы, то есть все семейство ваше, так и не желаете перебежать отсюда куда-нибудь на север? — спросил Дебу, отчасти чтобы вывести из затруднения Варю.

— Что? Дезер-тировать?.. Как какие-то там поляки делают? — вдруг оскорбленно поглядела на Дебу Варя.

Она не могла бы себе объяснить и теперь, что такое тогда в словах Дебу ее оскорбило так остро, но именно тут она вдруг представила Хлапонину, которая не только никуда не бежала из Севастополя, но даже сама пошла служить в госпиталь и выдержала там четырехдневную бомбардировку, помогая раненым, как могла… И не она ли раньше ездила на Алму, когда там было сражение?

Конечно, Варя знала, что даже и мать ее склонялась уже теперь, испытав всякие мытарства, к решению уехать, но в каких-то тайниках ее самой незаметно совершалась работа неясных еще мыслей, может быть даже больше чувств, чем мыслей, что уезжать отсюда молодым и здоровым неудобно как-то, неловко почему-то, даже стыдно, пожалуй… низко.

— А что делают с дезертирами? — спросила Варя Дебу, который не успел еще найти, как ответить ей на раньше заданный вопрос.

— Расстреливают, кажется, — не понял ее Дебу.

— Как так расстреливают? Та сторона, на которую они бегут, их расстреливает?

— Ну, что вы! Зачем же! Там им, конечно, бывают очень рады…

— Ага! Вот видите: рады! Почему же?

— Да потому, во-первых, что они приносят сведения очень нужные, а затем благодаря перебежчикам этим противник ведь становится слабее численно: сегодня перебежит десять, завтра пятнадцать, глядь — целой роты у противника и нет!

— Вот видите! Роты и нет! — повторила Варя торжествующе, и Дебу еще не понимал, откуда взялся у нее этот торжествующий над ним тон, как Варя уже спешила с ним проститься, и потому, что шла она по делу, и потому, что хотела теперь остаться одна со своим решением, которое в ней созревало.

Конечно, разговор с Дебу продолжался в ее разгоряченном мозгу и тогда, когда она шла по делу дальше, и потом, когда возвращалась домой: это бывает часто, когда люди возбуждены. При этих отнюдь не праздных, впрочем, упражнениях мысли она будто бы спрашивала Дебу и не без насмешки:

«Странно в самом деле, почему это вы до сих пор не дезертировали к своим соплеменникам!» А он будто бы отвечал кротко: «Но ведь родился я все-таки в Петербурге, а не в Париже, где у меня нет ни родных, ни друзей, как нет их и во всей Франции. Арестантские роты я уж отбыл давно, а солдатчина моя кончается. Если только меня не убьют, то я ведь буду произведен, значит, получу снова все права и могу ехать куда угодно и делать что хочу…»

После этих слов, сказанных кротко, она простила ему даже и то, что он француз. Она и раньше не могла долго сердиться на Дебу. Он был, конечно, не так уж и молод и не то чтобы красив, но он слишком занимал ее мысли.

Она представляла и то, что его, хотя и не в сражении, а на работах, но ранят точно так же, как капитана Хлапонина… Кто придет тогда навестить его в госпитале? Она… Придет и скажет: «Вы ранены ведь французами, не так ли? Или англичанами, союзниками французов, не все ли равно?.. Но родина ваша все-таки Петербург, а не Париж, — Россия, и вы ее защищали, как могли… И друзья ваши здесь, в России, в Севастополе, а не там, на Рудольфовой горе!»

И весь день после этой встречи она была во власти не совсем для нее ясных, напротив, очень взбудораженных представлений, среди которых нет-нет да и сверкнет вдруг только что прокравшееся в ее мысли маленькое хотя, но очень значительное словцо: «Низко!»

А вечером в тот же день всего на несколько минут заходила к ним старая, в седых буклях и очках жена одного бездетного чиновника адмиралтейства, грудастая, густоголосая…

— Представьте вы себе, Капитолина Петровна, родная, — говорила она, — каждый день я хожу теперь в морской госпиталь раненых матросиков чаем поить? Ну, что же поделаешь, когда я никаких этих там перевязок и даже на раны не могу смотреть, — дурно мне становится, — а чай я, конечно, весь свой век еще с девчонок у отца наливала гостям и только спрашивала: «Вам пожиже или покрепче? Не боитесь цвет лица испортить?» И вот что я вам скажу, родная, ведь они там, — администрация-то ихняя, — оказалось, чаем-то поить раненых и не у-ме-ют! Операцию там и перевязки — это, конечно, тоже дело нужное, а чай-то — ведь это же для нас, для русских людей, тот же воздух! А у них это все и безалаберно-то, и грязно, и посуды-то на всех не хватает, да и бьют ее то и знай, — вот я и занялась там чаем!..

Она посидела минут десять всего, спрашивала, нет ли лишних стаканов и блюдечек, и взяла с дюжину стаканов и сколько-то чашек, а сама оставила в Варе хлопотливость и блистанье очков, добродушие и круглоту двух подбородков, низкие ноты густого голоса и густой запах госпиталя, пропитавший ее шерстяное платье.

Так как говорилось уже дня за два до этого о возможном отъезде, то Варя тогда же принялась было откладывать в особую корзиночку с замком то свое, чем она не так давно еще дорожила, и сама удивилась тому, какое это все было детское, ничтожное, мизерное и как далека она была теперь от всех этих альбомов со стишками, писем любимых подруг по пансиону, в котором училась, рисунков для вышивания и выжигания, которые когда-то приводили ее в восхищение, вырезок из журналов мод…

Утром в этот день, когда вернулся с Корниловского бастиона Витя, Варя принесла все свои реликвии на кухню и бросила их около плиты на подтопку.

А когда кричала мать по поводу Вити, что она пойдет к начальнику гарнизона жаловаться на то, что забирают на службу детей, решение Вари было уже готово.

На другой день уже не мать, убежденная все-таки хотя и косноязычным, но очень твердо почему-то ставшим на сторону Вити отцом, а она, Варя, пошла к генералу Моллеру, начальнику гарнизона, и без особых задержек и затруднений получила разрешение на уход за ранеными на первом перевязочном пункте.

Глава пятая

ДВЕ ВЫЛАЗКИ

I

Генерал Данненберг, которому Меншиков в донесении царю приписал всю неудачу Инкерманского боя, был отозван в Петербург, а на его место назначили по просьбе того же Меншикова командира третьего корпуса, барона Остен-Сакена Дмитрия Ерофеевича, что дало повод Меншикову сострить: «Ну вот, и подкрепили нас ерофеичем!»

В противоположность Меншикову, которого одесский Златоуст, архиепископ Иннокентий, после того как тот не принял его в лагере под Бахчисараем и не позволил везти в Севастополь икону Касперовской божией матери, ославил атеистом, Остен-Сакен был богомолен анекдотически, до умопомрачения и вполне был убежден, что именно восемнадцатилетний прапорщик артиллерии Щеголев отстоял Одессу от покушений на нее союзного флота, а отстоял потому, что был юноша весьма верующий и что он сам, барон Остен-Сакен, начальник гарнизона Одессы, тоже человек образцово верующий, а предстателем их перед богом и молитвенником за Одессу был и остается совсем уже святой жизни архипастырь Иннокентий.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: