Мистер Салливан тоже вспомнил, как Хелоиз Голт вышивала пятнистые перышки индюка, алую шапочку и раздутое горло. Но воспоминания свои оставил при себе, поскольку специально устроенная ради него на большом обеденном столе выставка – грушевое дерево совсем готово, камушки на переправе только-только начаты – очень много значила для самой Люси. Если бы история с Ральфом имела какое-то продолжение – а с Ральфом он, естественно, познакомился на улицах Инниселы примерно так же, как до него это сделал каноник Кросби, – мистер Салливан, глядишь, и перестал бы считать Люси ребенком. Но на его сторонний глаз, и сам Лахардан, и поселившееся в нем маленькое семейство словно застыли в разыгранном много лет назад драматическом сюжете. И сама Люси тоже осталась там – маленькой фигуркой на одной из ее же собственных вышивок.

– Надо бы вставить их в рамки, – сказал он, снимая очки, сквозь которые рассматривал прихотливое плетение нитей.

– Да нет, это я просто так, от нечего делать.

– Да нет, что ты, прекрасные работы!

– Ну, в общем, конечно, ничего получилось.

– Теперь, когда Чрезвычайщина кончилась, все стало много проще. В магазинах снова появилось что купить. Если тебе, Люси, когда-нибудь захочется съездить в Инниселу, ты только дай знать.

Резиновые сапоги, в которых она ходила гулять под дождем, попали к ней из магазина в Килоране. Изредка из Инниселы присылали пару туфель на пробу: можно купить, можно отказаться. Когда оставшиеся от матери белые платья износились, килоранский портной стал шить ей точно такие же. А еще в деревню наезжал парикмахер и стриг ей волосы.

– Да мне и в Килоране всего хватает, – сказала она. Алоизиусу Салливану она очень напоминала мать, настолько, что иногда ему становилось не по себе; и не только потому, что она носила мамины платья. Время от времени самый тон ее голоса бывал на удивление похож на интонации Хелоиз Голт; складывалось такое впечатление, что когда-то давно, в раннем детстве, она успела стать совсем как мать, англичанкой насквозь, и с тех пор никогда об этой своей сути не забывала, – ударение на тех или иных слогах, построение фразы. «Скорее всего, мне это просто кажется», – говорил сам себе мистер Салливан в машине на обратном пути из Лахардана. Но на следующий раз, стоило ему закрыть глаза и прислушаться, все повторялось опять: он слышал голос капитановой жены.

– Прошу вас, возьмите ее себе. – Стоило ему еще раз восхититься вышивкой, и отказаться от подарка было уже никак невозможно: он увез с собой ту, самую первую, с грушевым деревом во дворе.

Он забрал холст в раму, а когда была закончена следующая вышивка, взял ее с собой в Инниселу, чтобы подобрать рамку и к ней, и вернул при следующем визите в Лахардан.

В четверг, десятого марта 1949 года, он прочел в «Айриш таймс» объявление – и Люси тоже его прочла – о том, что Ральф женится.

Четыре

1

Капитану не сиделось в Беллинцоне, и он отправился путешествовать. Зная, что ничего, кроме боли, это ему не принесет, он не стал перебираться после войны обратно в Монтемарморео, как они планировали вместе с Хелоиз. По той же причине он избегал городов, в которых они с женой успели побывать. К концу первого года вдовства он вместо этого переехал во Францию, избавившись перед отъездом из Беллинцоны от всего имущества, поскольку возвращаться не собирался: ностальгия достала его и здесь. До Бандоля он добрался как раз к тому времени, как задул мистраль, и снял комнату с видом на море.

Когда прошла весна, а за ней лето, он двинулся дальше, в Баланс и Клермон-Ферран, в Орлеан и Нанси. Он оказался вдруг посреди ландшафта, наполовину ему знакомого, он ехал через города и деревни, названия которых отдавались знакомым эхом. Во время предпоследней войны он проходил со своей ротой через Марикур. Он вспомнил, как ночью они вышли из посадок, тянувшихся вдоль железнодорожной насыпи, вспомнил пустой фермерский дом, в котором хлеб на кухне еще не успел зачерстветь, а на плите в кастрюле стояло молоко. Они переночевали на ферме, кто в амбаре, а кто в самом доме, а утром, едва занялась заря, двинулись дальше.

Мальчишкой Эверард Голт представлял себе войну, придумывал и примерял на себя ее опасности и тяготы, его манили суровые законы и традиции армейской жизни, его вдохновляли истории о крестовых походах. Регулярные – и всегда внезапные – приезды отца добавляли к этим детским грезам привкус реальности; когда сияние его начищенных сапог, его широкий кожаный ремень, грубая, пропахшая табаком ткань мундира, его негромкий, но звучный голос вдруг снова заявляли свои права на гостиную и на яблоневый сад. Атмосфера доблести и чести, связанная с профессией и образом отца, с героями книжек по истории, всегда влекла Эверарда. Позже он никак не мог разобраться – да так и не смог в конечном счете, – имеет ли он право связывать понятие чести с собственной личностью и судьбой; и как в этом смысле воспринимают его другие люди. Это слово не входило в привычный лексикон его жены, а сам он никогда даже и не пытался спросить ее об этом или признаться, что качество это ценит выше многих прочих и что в его случае оно в немалой мере повлияло на выбор жизненного призвания. Они вообще слишком многое, казалось теперь капитану, не успели друг другу сказать. Любовь учит инстинктивно понимать друг друга, а инстинкт склонен вечно искать кратчайший путь, экономить на словах и фразах, потому-то они и были так беспечны, так невнимательны к словам.

Именно об этом он и думал, заново приезжая в те места, где когда-то для него прошла война. Тяжело ступая по земле, напитанной кровью его бойцов, чьи лица опять начали всплывать в его памяти, он задавал себе один и тот же вопрос: почему в результате столь долгого пути он снова оказался на полях давно канувших в лету сражений, – и в конце концов услышал ответ, произнесенный голосом жены, как будто в качестве компенсации за недосказанное: на шестьдесят девятом году жизни ты наконец решил утвердиться в статусе выжившего. Он кивнул, подтвердив для себя истинность сказанного: все правильно, все встало на свои места, и, во всяком случае, выжить – тоже немало значит, гораздо больше, чем кажется на первый взгляд. Он в гораздо меньшей степени был солдатом, чем его отец, наверняка чувствовал страх гораздо чаще, чем тот, и гораздо реже испытывал приливы храбрости. Какую все-таки недобрую шутку выкинула с отцом судьба, не дав ему умереть на доблестной авансцене сражения; смерть вползла в него сквозь цепкие усики недуга, мирная, домашняя смерть, подобающая женщинам и детям. Эверарду было тогда двадцать лет, он стоял рядом с братом на маленьком кладбище в Килоране, пока в землю, один за другим, опускали три гроба. Именно брат через несколько лет и привез в Лахардан Хелоиз, свою невесту. «Пожалуйста, напиши ему обо всем», – попросила она, когда они в первый раз решили уехать из Ирландии, и он пообещал, что непременно напишет. Но потом все пошло вверх дном, и было не до писем, а позже, в Монтемарморео, он снова и снова откладывал необходимость написать письмо, опасаясь, что оно повлечет за собой ответ – все равно, из Индии или из Ирландии, который придется от нее скрывать. Но теперь, конечно, все стало совсем по-другому.

На следующий день он отправился дальше, в Париж. Когда он шел через Площадь Согласия, его остановила женщина и спросила, который час. Не слишком надеясь на свой французский, он просто вынул из жилетного кармашка часы и показал ей циферблат. Она улыбчиво полюбовалась часами, потом жилетом, а затем завела разговор по-английски. Ей доводилось бывать в Фолкстоне; ей доводилось бывать в Лондоне; какое-то время она жила в Джерардс-Кросс; а по профессии она couturiure.

– Мадам Васейль, – сказала она, протянув ему ухоженную руку.

Они пошли в кафе, где мадам Васейль пила абсент.

– Vous êtes triste, – прошептала она, на секунду пригасив мгновенно вспыхивающую улыбку. – У вас какое-то горе, мсье.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: