– Мы можем привести в порядок сторожку, – предложил он Бриджит. – Если вам захочется опять туда вернуться.

– Да нет, сэр, спасибо. Вот разве если вы прикажете.

– Я не тот человек, который может отдавать здесь приказы, Бриджит. Я перед вами в большом долгу.

– Да бросьте вы, сэр.

– Вы воспитали мою дочь.

– Любая семья на нашем месте сделала бы то же самое. Мы просто делали, что могли. Мы, наверное, остались бы лучше здесь, а, сэр, если вы не против. Если вы не сочтете это наглостью с нашей стороны, сэр.

– Конечно, не сочту.

Именно Бриджит рассказала ему о том, как с годами у дочери сходила на нет хромота и как воспитывался стоицизм, когда те же самые годы не принесли ничего нового, как выстояла вера и умерла любовь. Срезая в саду разросшуюся ежевику или заделывая секкотином прохудившуюся свинцовую крышу, капитан думал о том, как унизительно слушать такого рода вещи о собственной дочери, когда тебе как постороннему человеку объясняют происхождение той или иной черты ее характера. Впрочем, было бы странно, если бы они с ней встретились как старые знакомые, и с этим он смирился. Он пытался представить ее себе четырнадцатилетней, потом в семнадцать лет, в двадцать; но тут же властно вмешивались воспоминания о том, как он держал ее на руках, совсем маленькую, или о том, какая она потом стала самостоятельная и как он о ней беспокоился. А теперь она заперлась в этом мрачном старом доме, и он переживал, что она никогда не выбиралась в Инниселу, что, будучи взрослой, она ни разу не прошла по тамошней длинной главной улице, что она наверняка уже не помнит ни лебедей в речном устье, ни променада, ни летней эстрады, ни приземистого маленького маяка, которые она так любила в детстве. Разве ей не хочется пройтись по магазинам, куда более приличным, чем эта лавчонка в Килоране? А как, интересно знать, она обходится без дантиста?

Он задал ей этот вопрос за обедом и узнал в ответ, что дантист наезжает время от времени из Дунгарвана; что доктор Бритистл раз в неделю ведет прием в Килоране, как до него это делал доктор Карни; что по воскресеньям из Инниселы в килоранскую, выстроенную из гофрированного железа церквушку приезжает представитель Ирландской церкви, яснолицый молодой викарий, и служит службу. Но о событиях экстраординарных, которые имели место за время его долгого отсутствия, ему рассказывала Бриджит: о пронзительно морозном утре, когда в саду насквозь промерз насос, о том, как однажды в воскресенье к ней приезжали племянницы, похвастаться платьицами, сшитыми к первому причастию, о том, как в ясный солнечный день после обеда приехал каноник Кросби и сказал, что пала Франция. В Беллинцоне в тот день тоже было солнечно – тут же, безо всякого усилия, вспомнил капитан.

– Вот, взгляни, с тех пор остались, – сказал он за обеденным столом, и когда Бриджит вошла, чтобы унести тарелки и овощные блюда, стол был сплошь покрыт почтовыми открытками с видами итальянских городов и пейзажей.

Очень вежливо, как доложилась на кухне Бриджит, Люси брала в руки каждую, кивала и складывала в аккуратную стопку.

* * *

В Лахардан провели электричество, потому что капитан счел это удобство необходимым для дочери. Он купил пылесос «Электролюкс» у заехавшего в дом коммивояжера, а однажды вернулся из Инниселы со скороваркой. «Электролюкс» Бриджит понравился, но скороварку она отложила подальше как вещь откровенно опасную.

У Дэнни Кондона из килоранского гаража капитан приобрел автомобиль, довоенный двенадцатый «моррис» с характерным для его времени покатым кузовом, черно-зеленый. Та машина, которую оставили стоять в сарае в 1921 году, на цельнолитых резиновых колесах, даже и в начале двадцатых казалась допотопным чудищем, да и ездить на ней, считай, почти не ездили. Малиновки давно уже взяли в привычку вить в складках ее откидного верха гнезда, а блестящие когда-то медные части теперь были сплошь покрыты патиной, пылью и птичьим пометом. Дэнни Кондон ее и забрал, немного скинув цену «морриса».

Покупка машины была еще одной попыткой капитана хоть как-то вырвать дочь из добровольного заточения. На подъездной аллее и по дороге в Инниселу, в кино, он научил ее водить.

– Ну что, сегодня большие гонки? – предлагал он с утра, и они отправлялись в Лисмор или в Клонмел.

Он отвез ее в Коркский оперный театр, сперва угостив обедом в отеле «Виктория», где произошел курьезный случай: из-за столика встала пожилая женщина и неровным голосом спела последние несколько строк арии из «Тангейзера». Посетители наградили ее аплодисментами, а капитан тут же вспомнил о том, как в Читта-Альта однажды играли мелодии из «Тоски», пока кто-то не приказал перейти на военные марши. Он стал рассказывать о том дне, и его вежливо выслушали.

* * *

На лесопилке Ральфу всегда было проще чем где бы то ни было. Практическая деятельность приносила облегчение; чувства притуплялись от гула пилорам и скрежета разрезаемых бревен, от того, как внимательны и сосредоточены были рабочие, от запахов пота, смолы и пыли. Он был за все в ответе и должен быть за все в ответе. Но слишком уж легко, стоило ему взобраться по лесенке в контору, из которой был виден весь цех, стоило шуму немного – совсем немного – утихнуть за запертой дверью, его мысли уносились прочь. Желание не пропустить ни единой детали в квитанциях, счет-фактурах, в колонках цифр в бухгалтерских книгах, озабоченность признаками изношенности в приводном ремне или необходимостью заново заточить пилу, расчетом недельной заработной платы, – как-то сами собой отступали на задний план; а через несколько минут он выныривал, как будто проснувшись, и удивленно глядел на зажатую в руке бумагу или на книгу, раскрытую перед ним на столе.

Часто в контору заходил отец, чтобы взять на себя часть его дневных дел и забот. Отец ни слова не говорил по поводу этих внезапных отлучек, когда сын, желая скрыть очередное наваждение, вдруг срывался с места и шел по некрашеным доскам пола через всю контору к внутреннему окну и слишком долго не оборачивался. Ральф совсем не умел врать; и отец не раз об этом говорил. Об этом говорили рабочие, когда в середине дня смолкали пилы и они садились где-нибудь в тихом месте, на солнышке во дворе, если день был погожий, и доставали сандвичи. Люди говорили об этом в распивочной у Логана: те, кто собирался там по вечерам, чтобы выпить, женщины, которые заходили купить бакалейных товаров, люди, которые знали Ральфа всю его жизнь. Никто не усомнился в нем ни на секунду – ни здесь, ни в том доме, куда он привел молодую жену, ни в одноэтажном домике с верандой, который выстроили для себя его отец и мать.

Но что-то изменилось и вошло в привычку.

– Пойду пройдусь до Дунана, – говорил он, вернувшись под вечер домой, и шел куда глаза глядят, чтобы – он знал, что именно так все это и поймут, – сбросить с плеч накопившееся за день напряжение, раздражение, которое так или иначе накапливалось, когда что-нибудь шло не так, как надо, когда подолгу приходилось ждать заказанной запчасти для механизма или не получалось к сроку поставить заранее оговоренный объем продукции.

Ложь, которая и ложью-то не была – так, нестоящий обман, и говорить не о чем, – подкрашивала собой каждый его день. Именно такой образ жизни он отродясь самым искренним образом презирал.

– А что, Кэссиди уже выгнал телок на пастбище? – спрашивала жена, когда он возвращался с вечерних прогулок.

Или:

– А в Россморе уже начали смолить лодки?

И он отвечал, хотя не заметил ни того, ни другого. Он не мог, не хотел причинить ей боль, хотя само ее довольство жизнью казалось ему противоестественным. Почему она не чувствует боли, когда кругом одна боль?

– Раньше ты рассказывал мне больше. – Она улыбкой отгоняла прочь то, что иначе могло бы показаться жалобой, и он говорил ей, что на Хилиз-Кросс снова вернулись лудильщики. Или что миссис Пирс раньше обычного подстригла фуксии. Или что в Дунане разлился ручей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: