– Очень может быть.
– Я поначалу там, на железнодорожной станции, чувствовал себя таким большим человеком, сэр. Я тогда встречался с одной девушкой, и мы обычно гуляли там, где лебеди. И там еще был такой маленький белый песик, он все выскакивал из будки, ну, где сигаретами торгуют, и норовил ухватить за ногу, а моя девушка, ну, она его ругала, как будто мальчишку какого. «Погоди, ты сейчас не то еще увидишь», – говорю я ей и показал свое плечо. Впечатление было то еще, я вам скажу. «Это у тебя откуда?» – она меня спрашивает, а когда я сказал, она говорит, а я, говорит, и не знала, что ты из этих. По правде говоря, там и шрама-то уже было почти не видно, но так получилось, что мы с ней тогда у лебедей гуляли в последний раз, и все, наотрез. Я все пытался ее найти, а ее нигде нет. А потом, если встречу ее в церкви во время мессы, она от меня прямо бегом бежит.
– Очень сожалею.
– Я ведь так и не понимал, в чем тут дело, пока не стали сниться сны. И тогда я понял, сэр. И покоя как не бывало. Я так боюсь этих снов, сэр.
Капитану пришло в голову, что этот человек мог приходить сюда и раньше, что за долгие годы его собственного отсутствия он мог наведываться сюда не раз и не два. Но, с другой стороны, ни о чем подобном ему не рассказывали, и на секунду он усомнился, а может быть, от него просто-напросто скрыли правду или, скажем, просто не стали об этом говорить, как вообще не принято говорить о поступках душевнобольных. Но, судя по тому, как вела себя дочь, а за ней Хенри, подозрения были напрасны.
Бывший солдат сидел в кресле, и поза у него была нелепая, как будто он самой позой пытался показать все неудобства своего существования. Время от времени, когда повисала пауза или когда, наоборот, его несвязная речь в очередной раз срывалась с места в карьер, руки у него начинали ощупывать одежду, как будто искали что-то. Потом они вдруг застывали, и, немного времени спустя, он снова начинал тереть костяшками одной руки о ладонь другой. Его взгляд то и дело уходил куда-то вниз и в сторону, цепляясь то за ковры, которыми была закрыта большая часть пола, то за угол деревянной стенной обшивки.
– И еще вы, должно быть, не знаете, сэр. Что те двое ребят, они уже уехали.
– О каких ребятах вы говорите, мистер Хорахан?
– Давно уехали, сэр.
– Которые приходили сюда той ночью вместе с вами, так, что ли? Они что, эмигрировали?
Капитан вспомнил то чувство жалости и страха, которое шевельнулось где-то у него внутри, когда он понял, что попал в одного из стоящих на лужайке юнцов, а потом облегчение, когда раненый не упал на землю. Он как-то неловко пошел вперед, всего несколько шагов, пока его не догнали товарищи.
– Это был несчастный сличай, – сказал он. – Я не собирался ранить вас. И мне жаль, что так все получилось.
Он раскурил одну из своих маленьких сигарок и, почувствовав острую потребность чего-нибудь выпить, пошел через всю комнату, чтобы налить себе виски. По пути он уцепился взглядом за стоящий под одним из окон велосипед и подумал, а не тот ли это самый, который двадцать с лишним лет назад уже успел два раза проделать дорогу к дому. И как, интересно, товарищи Хорахана умудрились довезти его в ту ночь обратно в Инниселу. Три велосипеда на двоих плюс раненый, им явно пришлось помучиться. Он налил больше виски, чем намеревался. А потом медленно вернулся к своему креслу.
– И никто этого не скажет, сэр. Девушка, с которой ты встречаешься, не скажет тебе ничего подобного, потому что это слишком страшно, говорить такие вещи мужчине. То же самое и люди в Инниселе – до сих пор никто не скажет. Ни в магазине. Ни матушка моя, за всю жизнь ни разу, сэр, упокой, господи, ее душу. Ни ребята в армии. Никто из тех, кто работает сейчас у Неда Велана, не скажет этого вслух, сэр.
– Может быть, вы мне скажете, чего они такого никак не скажут, а, мистер Хорахан?
Капитан говорил мягко, как только мог, прикинув, что в этаком разговоре так будет лучше. Он вспомнил матушку, о которой зашла речь, – когда они пришли к ним в дом, лицо у нее было каменное, платье засаленное, а под ним ковровые тапочки. И – такая же глухая враждебность, как у мужа, хотя сама она за все время не сказала ни слова.
– Прежде чем начнет звучать гимн, сэр, в зале зажигают свет. В той толпе, которая выходит наружу, сэр, никто ничего не скажет. Ни мужчина, ни женщина. Можешь хоть всю жизнь маршировать по плацу во дворе казармы, и все время будет одно и то же. Сидишь себе и жрешь, и ни слова. И только Матерь Божья, сэр, только она может все расставить по своим местам.
Чувство сострадания прихлынуло так внезапно, что капитан сам себя испугался, представив этого больного человека в армейской части, одинокого и странного посреди плац-парада, а за спиной постоянные шепотки, а по ночам он борется с кошмарами, которые никак не желают оставить его в покое. Он увидел его, стоящим по стойке «смирно» на посту в большом синематографе в Инниселе, когда играют государственный гимн. А что, если на пустом экране, на который он был вынужден неотвязно смотреть, вспыхивали куски его ночных кошмаров, а что, если и в этом состояла часть его пожизненной муки? А что, если они поджидали его повсюду: на улицах, на берегу моря, в устье реки, где плавают лебеди?
– А в тот день, когда я увидел, как вы гуляете на променаде, со мной заговорила Святая Дева, сэр.
Несколько пчел кружило между ульями, большая их часть была занята внутри. Пчелы никогда ее не жалили, но однажды она надевала туфельку, и там оказалась оса, а мама потом натерла укушенное место чем-то прохладным и все утро читала ей из большой зеленой книги братьев Гримм. А потом, много лет спустя, когда мамы давно уже не было дома, Хенри нашел в трещине стены под грушей гнездо шершней. «Иногда мне кажется, что пляж, а иногда – то место, где переход через ручей, – сказала она в ответ на вопрос Ральфа о том, какое место у нее здесь любимое. – А еще бывает, что это сад». Они снимали Батскую красавицу, и яблоки были точь-в-точь как сейчас, спелые, в малиновую и красную полоску, как щеки Ханны, когда она ее видела в последний раз. На кустах черной смородины, на самом солнышке, Бриджит разложила салфетки, – просушить. И они стали твердыми, как картон. Она сняла их, опасаясь внезапного дождика.
Во дворе навстречу ей лениво вышла одна из овчарок. Она погладила псину по гладкой черной голове и почувствовала, как та прижалась к ее бедру. Когда зимой в сарае, где кормили птицу, разводили огонь, она любила там сидеть; Бриджит как-то раз сказала ей, что и она в детстве тоже так делала. Люси зашла в сарай, в его прохладную полумглу. С тех пор как, много лет тому назад, сарай стали использовать по другому назначению, огня тут больше не разводили. «Может, устроим тут дровяной склад?» – спросил ее Хенри, делая вид, что от ее мнения тоже что-то зависит. Ей тогда было одиннадцать лет.
Она посидела в сарае, на стуле, который раньше стоял на кухне, пока у него не вывалилась спинка. Овчарка не пошла за ней внутрь, повернув назад от самой двери: ей больше нравилось на солнышке. Люси услышала, как Хенри вышел во двор и сказал, что человека, который сидит в гостиной, зовут Хорахан. Она не знала, кто такой Хорахан, знала только, что отец уже называл это имя. Она спросила об этом Хенри, и тот ей все рассказал. Он взял у нее салфетки, сказав, что как раз идет на кухню.
– У этого Хорахана с головой что-то совсем стало плохо, – сказал он.
Она стояла в дверном проеме сарая и смотрела, как Хенри идет через двор к дому. Ей было не холодно и не жарко оттого, что человек, который был всему виной, опять пришел в Лахардан, не холодно и не жарко оттого, что у него стало совсем плохо с головой. Выехал Ральф в дорогу или нет? Может, ему и осталось всего ничего и скоро он будет здесь? Сегодня, сейчас? А может быть, именно сейчас его машина разворачивается на пустой дороге возле сторожки и трогается в обратный путь?
– Ну да, конечно, – прошептала она, твердо зная, сколько ей осталось от той реальности, которая не стала задерживаться надолго. – Именно сегодня он здесь и был.