Гилберт Кит Честертон
Понд-простофиля
– Нет, нет, нет, – сказал мистер Понд с той мягкой настойчивостью, которую он выказывал всякий раз, если бросали тень сомнения на прозаическую точность его утверждений или доводов. – Я не сказал, что это был красный карандаш, и потому он делал такие черные отметки. Я сказал, что это был карандаш относительно красный – он казался красным сравнительно с взглядом Уоттона, видящим его как синий, – и вот поэтому он делал такие черные отметки. Разница может показаться небольшой; но, уверяю вас, самые вопиющие ошибки происходят оттого, что мы изымаем цитату из контекста и потом обращаемся с ней не вполне корректно. Когда так передают самые обыденные, очевидные истины, их можно воспринять почти как нелепость.
– Почти, – сказал капитан Гэхеген, серьезно кивая и разглядывая сидящего напротив человечка так, словно это какое-то таинственное чудище в пруду.
Мистер Понд сидел в своем частном пруду – или частной конторе, одной из целого муравейника правительственных контор, правя красно-синим карандашом гранки какого-то отчета; почему и возник разговор о цвете карандашей. Понд выполнял, как обычно, свою утреннюю работу; Питер Гэхеген, тоже как обычно, ничего не делал, праздно развалясь в кресле, которое казалось чересчур маленьким для него. Он был привязан к мистеру Понду, а еще больше – к тому, чтобы смотреть, как другие люди работают.
– Может, я напоминаю Полония, – скромно сказал Понд. И впрямь его старомодная борода, совиное выражение и официальная церемонность делали это сравнение весьма удачным. – Может быть, я – как Полоний; но я не Полоний, именно об этом я и хочу поговорить. Гамлет сказал Полонию, что облако в небе походит на верблюда. Эффект был бы несколько иной, если бы Гамлет серьезно и научно сообщил, что он видел в небе верблюда. В этом случае можно было бы простить Полонию, что он счел окончательно доказанным сумасшествие принца. Чувствительные здешние чиновники говорят, что вы, мой дорогой Гэхеген, входите в эту контору, точно буйвол, и лежите, «валяясь, долгий летний день», как писал один старый, вышедший из моды поэт. Но если бы из зоологического сада за вами прислали на том основании, что вы – действительно буйвол, наш департамент едва ли оставил бы вас в покое.
– Несомненно, здесь имеется мое досье, – сказал Гэхеген, – с расчетами и подсчетами моих ног, не говоря уже о рогах. Все размечено синим и красным – и уж наверняка с какими-нибудь черными пометками против моего имени. Но это возвращает меня к первоначальному предмету моего простодушного удивления. Вряд ли вы заметили то, что было особенного в ваших словах. Во всяком случае, я не вполне понимаю, что вы имеете в виду под «относительно красным карандашом»…
– Даже эту фразу приходится защищать, – заметил мистер Понд, слабо улыбаясь. – Вы, например, скажете, что мои пометки на этих гранках сделаны синим карандашом, – и все же… – Он держал карандаш, обратив его красным острием к собеседнику; выглядело это как забавный трюк, пока он не повернул его и не показал, что это один из тех карандашей, которые с одной стороны красные, с другой – синие. – Теперь представьте, что синяя часть карандаша у меня почти исписалась (а ведь опечатки, которые умудряются допускать в простом отчете о биметаллизме в Белуджистане, – просто невероятные), и вы скажете, что карандаш – относительно красный, хотя все еще как бы синий. Если же красная часть испишется, вы скажете, что он по большей части синий, хотя немного и красный.
– Ничего я такого не скажу! – воскликнул Гэхеген с внезапным нетерпением. – Я скажу, что и прежде сказал: у вас есть странное свойство – вы будто не замечаете того, что звучит поистине дико. Вы не можете узреть парадоксальности собственных замечаний. Вы не понимаете их сути.
– Суть моего замечания, – сказал мистер Понд с достоинством, – мне думается, достаточно ясного – в том, что люди весьма неточны в своих выражениях, как явствует из примера с буйволом.
Питер Гэхеген все так же рассматривал друга, вытаращив глаза, точно буйвол в момент глубокой задумчивости. В конце концов он поднялся с немалым шумом, подобрав свой серый цилиндр и прогулочную трость.
– Нет, – сказал он, – я не стану объяснять вам суть. Это все равно что разбить хрусталь или разорвать совершенно круглый мыльный пузырь. Пронзить чистое и сферическое совершенство вашего маниакального покоя так же дурно, как посягнуть на невинность ребенка. Если вы в самом деле не ведаете, когда вы говорите бессмыслицу, если вы даже не замечаете, какая часть ваших слов абсурдна, видимо, мне не надо трогать ваш бессмысленный разум. Пойду и обсужу это с Уоттоном. Как он часто и бодро отмечает, в нем никакой бессмыслицы нет.
Он зашагал прочь из комнаты, покачивая тростью, и направился к очень важному департаменту, возглавляемому сэром Хьюбертом Уоттоном, чтобы насладиться вдохновляющим зрелищем – как другой его приятель занят своей повседневной работой, хотя ему мешает праздный гуляка.
Сэр Хьюберт Уоттон принадлежал к иному типу людей, нежели мистер Понд; даже и будучи занят, он никогда не суетился. Мистер Понд склонялся над поднятым острием своего синего карандаша; сэра Хьюберта можно было увидеть за красным кончиком сигары, которою он попыхивал, в угрюмой задумчивости переворачивая на столе бумаги. На появление сияющего капитана он отреагировал мрачноватой, хотя вполне любезной улыбкой и жестом пригласил его сесть.
Гэхеген уселся, уперев трость в пол и скрестив на ней руки.
– Уоттон, – произнес он, – я разрешил загадку, я понял парадоксы Понда. Он и не знает, когда говорит этот бред. На какой-то миг в его блестящем мозгу как бы возникает слепящее пятно или на него находит облако – и тут он забывает, что сказал нечто странное. Он продолжает отстаивать сравнительно разумную часть своей речи, но никогда не объясняет то единственное, что и впрямь неразумно. Сейчас он вполне осмысленно говорил мне о карандаше, который был ярко-красным и потому делал черные отметки. Я попробовал поймать его на непоследовательности, однако он уклонился от объяснений и продолжал говорить про то, что синий карандаш – совсем не синий, а про черные отметки позабыл.
– Черные отметки! – воскликнул Уоттон и выпрямился столь резко, что просыпал пепел сигары на безупречно чистый сюртук. С неодобрением отряхнувшись, а затем – помедлив, он заговорил в той отрывистой манере, которая обнаруживала в нем гораздо меньшую верность условностям, чем могло показаться.
– Чаще всего эти парадоксалисты просто стремятся привлечь внимание. Другое дело Понд – он говорит парадоксами потому, что стремится не привлекать внимания. Понимаете, он выглядит этаким ученым сиднем, словно никогда не отрывался от стола или пишущей машинки; но на самом деле он кое-что испытал. Об этом он не говорит, не хочет об этом говорить, но хочет говорить о разуме, о философии и всяких книжных теориях. Он, знаете, любит читать рационалистов восемнадцатого столетия. Когда же, говоря об абстрактном, он затронет что-то конкретное, то, что он действительно делал, он тут же старается это замять. Он старается уделить этому очень мало места, и это воспринимается как противоречие. Почти за каждой из его безумных сентенций кроется какое-нибудь приключение, причем большинство людей не увидело бы в этом приключении ничего занятного.
– Кажется, я понял, что вы имеете в виду, – сказал Гэхеген после некоторого раздумья. – Да, вы правы. Вы не думаете, конечно, что меня обманут все эти ваши чванливые стоики английской школы. Они вечно пускают пыль в глаза тем, что не пускают пыль в глаза. Но у Понда это неподдельно. Он просто терпеть не может рампы; в этом смысле можно сказать, что он создан для тайной службы. Вы имеете в виду, что он становится загадочным тогда, когда и впрямь желает сохранить служебную тайну. Иными словами, вы думаете, что за каждым пондовским парадоксом есть история. Конечно, это правда – во всех тех случаях, когда мне историю рассказывали.