Наш скрипучий фургон западает то одним, то другим колесом, а то и двумя сразу в рытвины и водоемины, цепляет карданом и картером. На переднем сиденье, сразу же за шофером, чтоб не так трясло, едет глава нашей маленькой экспедиции, которого я знаю уже много лет, но каждая встреча и даже каждый телефонный разговор с ним обязательно открывают мне что-то новое, расширяющее мои представления о жизни, истории, архитектуре, о великих трудах и горьком бессилии человека, уже не имеющего ни здоровья, ни времени, чтоб завершить начатое. Он пригласил меня в эту поездку, пообещав интересное. Но пока молчит, сутулится над своей палкой, да и трудно разговаривать в этакой тряске, под шум двигателя. Поехал я охотно — мне хотелось побывать в той точке, где скрестились, пусть и разделенные веками, пути Субудая и Наполеона.

Правда, в Вязьме он меня поразил на всю, как говорится, оставшуюся жизнь-не думаю, чтоб довелось еще раз увидеть что-либо подобное! Мы подъехали к большой старинной церкви, одетой почерневшими лесами.

— Одигитрия! — произнес он торжественно и многозначительно, как будто одного этого слова было достаточно, чтобы понять все без комментариев. — Пошли?

Ничего я не понял, и мы полезли наверх по хлипким лестницам и подмостям без перил. Он карабкался впереди, ощупывал попутно кирпичную кладку, на межмарщевых переходах пробовал шаткие доски ногою и отчаянно смело ступал на них.

— Вы, пожалуйста, уж поаккуратней там! — крикнул я, когда высота стала расти, подул ветер, а переходы, заляпанные раствором и усыпанные кирпичным боем, сузились. Он ничего не ответил, лез себе да лез, и я не мог успеть за ним, потому что после инфаркта на такую высоту поднимался только по эскалатору метро. Наш спутник, молодой московский архитектор-реставратор Виктор Виноградов, догнал меня и сказал, чтоб я не беспокоился.

— Почему?

— Любая высота ему нипочем — у него птичье сердце.

Виноградов ушел вверх, я пополз за ним, притираясь к изящно выложенным кокошникам, и только тут заметил, что вся кладка не совсем обычна-старинный кирпич массивен, гладок и перемежается в рядочках раствора с математической правильностью; всяческие уголки, переходы, сопряжения сделаны из темно-красных фигурных деталей той же первозданной крепости, а кой-где начали попадаться белокаменные прожилины. Наш старый вожак, не останавливаясь, что-то говорил, но слова отдувало ветром, и Виктор пояснял мне, что этот памятник-архитектурный уникум. В России не осталось памятников о трех каменных шатрах в ряд и на общих сводах, кроме, пожалуй, угличской Дивной. И основной кирпич особый-длина тридцать сантиметров, ширина шестнадцать, толщина восемь с половиной. Детали же кладки-шестнадцати различных размеров и конфигураций!-прошли специальную формовку и обжиг, то есть вся эта игрушка без единого отеса. А тут еще-видите?-все перемежает мячковский белый камень. По изяществу и мастерству каменных работ Одигнтрия превосходит даже Василия Блаженного…

— Ну, это уж слишком, — сказал я.

— Нет, нет, не слишком, старик-то знает!

И вот мы наконец на самом верху, близ огромных крестов и куполов, недавно заново обшитых листовой медью. Под нами весь город, над нами все небо. С колотящимся сердцем я уселся отдыхать на груду битого кирпича, а маленький сухонький старичок, первым сюда поднявшийся, дергал за рукав большого человека в спецовке то туда, то сюда, потом буквально сбежал по лестничным поперечинкам на марш ниже, к шатрам, и еще ниже, к барабанам, обнимал их и щупал, бросая тяжелые, безжалостные слова:

— Вы не понимаете, что творите! Вы варвар! Вы губите великий памятник! Ребра шатров неровны, кирпич стандартный, да еще весь в трещинах. А это что? Что это, я спрашиваю?

— Бетон, — слышится виноватый голос.

— А тут должен быть кирпич! Опять трещины… Вы понимаете, что влага заполнит их, порвет кладку, бетон ваш выветрится и рассыплется… Слушайте, здесь должен лежать тесаный белый камень, а вы опять замазали раствором! И почему не дождались спецкирпича? Ведь шестьдесят тысяч рублей за него перечислено! Журавины сделаны не так, ниши не по проекту, подлинные арки растесаны. А «гуськи» — разве это «гуськи»? Думаете, леса сбросите и снизу никто не увидит ваших безобразий? Это же второй Василий Блаженный!..

Он побежал вниз, и мы начали спускаться за ним. Спускаться всегда опасней, чем подниматься, и мы еще не миновали кокошников, а он, благополучно миновав, как я подсчитал, восемнадцать лестниц, уже шумел на земле. Той осенью ему шел восемьдесят шестой год, и глаза его, загубленные катарактами и отслоениями сетчатки, видели только кроны деревьев да очертания куполов, и то если за ними стояло солнце…

Это был замечательный наш архитектор-реставратор Петр Дмитриевич Барановский, и мы по старой Смоленской дороге ехали в его родные места. Он совсем замкнулся после Вязьмы, не проронил ни слова и даже не переку-, сил с нами, отмахнулся.

— Памятник будем спасать, Петр Дмитриевич, — подсев к нему, сказал я. — В газету напишу, к начальству пойдем, приостановим работы.

— Спасибо. Я их уже приостановил, но поздно… А вы знаете, Наполеон запер в Одигитрии сто человек и приказал поджечь храм, но Платов подскочил, и казаки повытаскивали полузадохшихся людей… Ремонт — в начале-то девятнадцатого века — сделали хорошо, а мы в конце двадцатого не можем…

И снова замолчал до самого Болдина.

Мы подъехали к монастырю уже затемно, ничего не увидели и расположились на ночлег в деревне Болдино, у здешнего лесничего.

Не спалось. Тарахтел где-то движок, собаки вокруг брехали, потому что неподалеку бил стекла тещиного дома упившийся зятек. Петр Дмитриевич скрипел койкой и вздыхал в темноте.

— Не спите? — тихо спросил я.

— Нет. Не могу ни есть, ни сдать, покуда всего не переживу и не перевспоминаю… Испортили памятник! Это не реставрация, а что-то обратное… Вы, кстати, рисковали сегодня.

— Не больше вас. Но я высоты не боюсь, с детства по кедрам лазил… Можно спросить?

— Да.

— Мне сказали, что у вас будто бы какое-то птичье сердце.

— Наговорят… Просто я налазил по лестницам и веревкам больше их всех, вместе взятых. Если все суммировать, может, десять Эверестов получится. Так что это у меня просто привычка. А сегодня мы все рисковали по другой причине. Одигитрия ведь готова в любой момент рухнуть.

— Как! — испугался я за памятник. — Почему?

— А может и еще много лет простоять… Ее три тяжелых каменных шатра давят на своды, а те распирают стены. Поверху же стены ослаблены внутренними полостями, в которых при постройке были заложены мощные дубовые связи. Они выгнили за два с половиной века, и надо срочно пропускать стальные тяжи… Это я впервые сделал здесь, в Болдине.

— Давно?

— Как сказать? Не слишком. Вскоре после революции. Железо привез из разобранной Китайгородской стены и укрепил им великолепный здешний памятник.

Он помолчал и добавил с горечью:

— Только все было напрасно.

— Почему?

— Вы вообще-то знаете, что такое Болдино и что оно такое для меня лично?

— Нет. Если не спится, расскажите.

— Понимаете, тут родник всей моей жизни и моего дела…

В портфеле, стоящем у лежанки, я нащупал клавишу диктофона и включил; еще в Москве я попросил у Петра Дмитриевича разрешения на этот счет, и он сказал, чтоб я писал, что хочу, — секретов у него никогда никаких не было и он доживает жизнь без них.

Родился Барановский неподалеку от Болдина, в селе Шуйском. Отец его, безземельный крестьянин по положению, деревенский умелец по нужде и талону, слыл мастером на все руки — мог и срубы рубить, и дуги гнуть, и телеги да сани ладить, но главным занятием, к которому он сызмальства приучал сына, стало доброе и славное мельничное ремесло. Дмитрий Барановский умел и любил ставить на подпрудах смоленских речек эти древние простые устройства, от веку дающие народу хлеб насущный. И они красовались среди зеленых ракит, отделяя омутистые, черные и тихие воды от шумных, пенистых, белых, а еще бы красивее были, если б не грузная приземистость тех мельниц; утонить бы да поднять верха повыше, чтобы от этого все вокруг захорошело…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: