Кто-то из старух засмеялся. Рыжий, окаменев лицом, полез в карман за деньгами. Он неотрывно смотрел на кассира, и движение его руки было медленным. Он пошарил в одном кармане и - теперь движения его убыстрились - начал шарить в другом кармане. Потом он судорожно начал рыться во всех многочисленных карманах своей меховой куртки, отталкивая локтями старух, и я заметил, как побледнело его лицо, особенно толстые мочки ушей. Он вдруг опустился на корточки и крикнул:
- Да отойдите же! Я потерял деньги!
Старухи сделали два шага в сторону, словно солдаты на учении. Денег на полу не было. Рыжий рванулся на улицу, но автобус уже уехал в Андорру.
- Я потерял деньги в автобусе! - крикнул он. - Дайте мне позвонить в Андорру - пусть шофера обыщут на границе, я потерял тридцать долларов, они выпали у меня из кармана в автобусе!
- У нас нет связи с Андоррой, месье, - ответил кассир, - ближайшая телефонная станция, имеющая связь с Андоррой, находится в Тараскон сюр Ариеж...
- Это безобразие! У вас должен быть телефонный кабель с Андоррой! Где ваш начальник?!
Кассир вдруг победно улыбнулся и ответил:
- Мой начальник - месье Шебак.
- Просите его сюда!
- Он перед вами, месье. И попрошу вас не мешать мне. Мадам, до прихода поезда мало времени, покупайте билеты, пожалуйста.
Старухи начали покупать свои "кушетт", а рыжий достал из нагрудного кармана пиджака толстенную пачку долларов и трясущимися руками отсчитал три купюры. Перед тем, как подойти к кассе, он снова опустился на корточки и долго осматривал маленький зал: нет ли где на полу злополучных тридцати долларов?
На подоконнике сидели трое ребят и тихонько играли на гитарах испанскую песню - она была грустная, словно недавно ушедший малиновый отсвет краснополянского солнца.
- Тише, пожалуйста, - сказал рыжий, - можно тише, а?! У дам голова разваливается от вашей музыки.
Ребята, переглянувшись, перестали играть, а потом и вовсе вышли из зала на перрон, продуваемый студеным пиренейским ветром.
Рыжий поднялся с колен и протянул кассиру деньги:
- "Кушетт" первого класса.
- "Кушетт" первого класса кончились, месье.
Рыжий впился глазами в лицо кассира. Глаза месье Шебак были злыми и смешливыми, он не смог простить иностранцу его фразу: "Ваши люди слишком часто моются, и это мешает спать". Я бы тоже на его месте обиделся. Важно ведь не "что" сказано, важно "как" сказано.
Моя соседка шепнула мне одними губами, чтобы ее не услышал рыжий:
- Он был миссионером в Папуа... Он поэтому так всех и поучает... Молодые миссионеры прогнали его, и он теперь зол на весь мир.
Рыжий тем не менее услышал шепот моей соседки и, медленно обернувшись, посмотрел на нее с брезгливым недоумением.
- Это порой так важно - ездить в вагонах второго класса, - сказал кассир, по-прежнему зло и улыбчиво глядя в переносье рыжего миссионера.
- Извольте продать мне целое купе второго класса, - сказал рыжий очень тихо.
- Целое купе у меня есть только возле умывальни, месье.
Старшая из старух сказала:
- Ричард, поезжайте на моем "кушетт", меня интересует экзотика, я проеду до Тулузы во втором классе.
Рыжий отсчитал деньги и, молча протянув их старухе, вышел на перрон. Ребята, игравшие на гитаре, сразу же вернулись в зал, сели на подоконник и, приладившись к струнам, заиграли хоту, подхватывая мелодию друг у друга, и стало вдруг тихо-тихо кругом, потому что хота была словно девушка, идущая по горной тропе ранним утром, - босая, в черном платье и с капельками пота на лице.
...Все вагоны первого класса были забиты пассажирами, а во втором классе народу почти не было, только солдаты, ехавшие на рождественские каникулы, студенты и крестьяне. Солдаты сидели в одном купе, крестьяне- во втором, студенты стояли в проходе и курили, открыв окна, а в купе, куда вошел я, был полусумрак, и на кушетке лежала веснушчатая девушка с рыжими волосами. Она была одета так же, как и все хиппи или подражающие им, - в зеленую спортивную куртку, прожженную во многих местах сигаретами, и в залатанные джинсы. Только, в отличие от истинных хиппи, девушка были умыта и волосы ее были рассыпчатыми и сухими, как свежее июньское сено, и такими же душистыми. В остальном же моя соседка была типичным хиппи, которых сейчас так много в том мире, где мораль должна быть выражена внешне: белая сорочка, черный костюм и положение в оффисе. Одни говорят о хиппи с брезгливостью ("Эти сорванцы!"), другие - с тяжелой ненавистью ("Эти проклятые левые!"), третьи - с нездоровым интересом ("Они исповедуют свободную любовь..."), четвертые - с тревогой ("Это ведь наши дети, они должны принять из наших рук плоды трудов наших..."), пятые - с состраданием ("Больные дети..."). А может быть, "больное общество"? Нет?
Девушка заняла всю кушетку, хотя во втором классе положено занимать лишь одно место из трех.
- Опустите табличку "окьюпайд", - посоветовала она, - и занимайте вторую кушетку. Французы не входят, если опущена табличка.
- Американцы обращаются ко всем людям во всех странах на своем языке, сказал я, - словно все должны знать ваш язык.
- Я англичанка. Как раз американцы стараются учить иностранные языки. Мы, имперские островитяне, считаем это ненужным. "Правь, Британия" - это ж мы придумали.
Я опустил табличку "окюпэ", положил под голову свой рюкзак и лег на кушетку, хрустко, с усталости, потянувшись.
Девушка усмехнулась.
- Так тянется мой отчим, когда возвращается из суда. Весь хрустит, как валежник. Вы-то хоть не адвокат?
- Нет. А почему "хоть"?
- Ненавижу адвокатов. Мой отчим всегда смеялся, когда рассказывал о своих подзащитных. Как они нервничают, как боятся сказать до конца всю правду, как хотят ему верить и не могут, как неумело лгут, как подло выгораживают себя перед своею же совестью.
- Может быть, отчим прав?
- Может быть. Только зачем тогда защищать? Тогда судить надо, так честней.
- Верно.
Девушка вдруг рассмеялась. Она смеялась зло, и красивое лицо ее было злым, и по глазам ее было видно, что она мне не верит. А мне неинтересно разговаривать со злыми или трусливыми людьми, а еще пуще с теми, кто не верит мне. Поэтому я повернулся на бок, уткнулся носом в старый, полосатый, стертый плюш и сразу же задремал. Сколько я проспал, понять было трудно, потому что проснулся я толчком - сразу; поезд резко тормозил, приближаясь к тоннелю. Я проснулся и, не поворачивая еще головы, почувствовал на затылке тяжелый взгляд и услышал всхлипывание. Я обернулся. Рыжая девушка сидела, поджав под себя ноги, и плакала, и лицо ее сейчас не было злым, а жалким, с распухшим носом, словно у обиженного ребенка, и я понял, что она и вправду совсем еще ребенок, и поэтому я спросил ее:
- Что случилось?
- Ничего не случилось. Просто я еще не научилась ненавидеть. Меня научили всему: и как любить, не любя, и как не верить, веруя, и как курить марихуану, и как брать деньги, - только вот меня никто не научил, как надо всех вас ненавидеть. Я чувствую, как я ненавижу, но я не знаю, как это сделать, чтоб вы поняли мою ненависть! Я все ждала, когда же вы захрапите, как мой отчим после того, как он кончал любить маму, когда же вы захрапите.
...Встречаясь с хиппи, я убедился, что, помимо своих главных доктрин неприятие буржуазной, фарисейской морали и наивного, но чистого призыва: "Люби, а не воюй!" - они исповедуют так же некий "возрастной расизм". Если тебе за тридцать, то, следовательно, ты обязательно ретроград, буржуа и представитель "проклятого истеблишмента". Я мог понять этих ребят, ибо нет ничего страшнее буржуа, весь "мир" которых сводится к тому, чтобы верно подобрать цвет книг к тону обоев. Людям моего поколения, знавшим окопы Сталинграда и Братскую ГЭС, дух буржуа ненавистен ничуть не меньше, чем хиппи. Но хиппи бегут от проблем в самих себя, в марихуану, в Непал или на Курасао; люди моего поколения считают, что проблему надо решать классово, иначе будет дезертирство, за которое и в дни мира надо карать, как в годину войны.