На душе стало пакостно. Матерные слова звучат одинаково хоть из пасти закоренелого уголовника, хоть из уст добропорядочного гражданина.

Люди любят чернуху. Люди готовы замазать самый светлый поступок клейким дегтем, чтобы ругать, обвинять и делать сокрушительные выводы. Люди уже ненавидели того, кто осмелился выстрелить в ребенка. Люди потянулись за охранниками, за арестованным, за носилками, на которых покоилось мертвое тело. Лестница почти опустела.

Шоу должно продолжаться. В парке атракионов находилась огромная куча народа, не подозревающего о том, что произошло. Вернувшиеся принадлежали к их числу. Парочка неторопливо огибала мой атракион, высматривая Кнопу и о чем-то тихо договариваясь.

— Лады, — донеслось до меня. — Лезем. Подождем в нутрях. Пока крутанем чего-нибудь. Вот смеху-то будет.

И мне опять привиделась главная гайка.

Они направились к проему дверей, так никем и незапертых. Где-то далеко на нашей линейке, видимо, висели уже все бархатные мешочки. Кроме моего. Значит, действовать предстояло мне. Вызывать охрану бесполезно. Я не хотел никого подставлять. Только бы удалось добежать до дверей первым.

Задумка получилась. Теперь между остановившейся парочкой и раскрытыми дверями стоял я. Но парочка не остановилась, лишь спутала шаг. Наверное, запыхавшийся хилячок на пару лет старше их не представлял опасности. По крайней мере, до секунды, когда они увидели то, что пряталось в моих руках. А там скрывалось одно из лезвий Кнопиного веера. Полоса металла с тупыми гранями, лишь скошенный срез заточен на славу. Парочка недобро усмехнулась. Они знали, убивать нельзя. Значит, я только пугаю. Значит, следует отодвинуть меня в сторону, дать пинка на прощанье и шагать по намеченному пути. Главная гайка стояла у меня перед глазами. Уже бесполезная и ненужная, лежащая в масляной пыли. А где-то наверху поблескивала сизая резьба ничем неприкрытого винта.

Рука низенького коснулась моей груди и моментально скрутила штопором футболку. Взгляд остекленелых немигающих глаз ощупывал мое лицо. Изо рта шел поганый запах какой-то неудобоваримой смеси. Вторая рука медленно поехала назад, размахиваясь для удара.

Решение пришло сразу. Оно не было ни лучшим, ни совершенным, ни правильным. Оно было единственным, которое я знал на ту секунду. Короткий качок вперед. Выпад. И косой срез с всхлипом ушел в глаз неказистого коротышки. Этот умер сразу. Просто сел на бетонные плиты, а потом завалился на бок. Наверное, лезвие пробило мозг. Я думал, второй убежит, увидев, что правила изменились. Но он аж почернел от злости. Шел его день, а тут кто-то портил все планы. А еще ему очень не понравилось, что этот проделал с его друганом. Глаза хищно блеснули. Загнанная в угол мышь давно вошла в поговорку, а попробуйте справиться с оказавшимся в углу тигром. Я не сравниваю его с пантерами, чтобы не оскорблять род огромных черных кошек, но бился вертлявый не хуже.

— Эй, — растопыренная пятерня покачивалась перед моими глазами. — Самая высокая вершина в Пиренеях. Не помнишь?

Я не отреагировал. Меня не было в душной квартире. Меня овевал ветер, пронизывающий аллеи парка, а душу продирал холодок воспоминаний, уводящих в отключку.

Я не помню, как оно все происходило. Помню лишь, что мне удалось черкнуть острием по его горлу. Но он не умер. Просто улыбок стало две. Одна на лице нагловатая, с щербатыми зубами. Другая на шее — неправильная и от того еще более страшная, с выплывающими странными пузырями. Потом мне скажут, что я вогнал свой штырь прямо ему в глотку. Потом мне скажут, что у меня были сломаны два ребра и раздроблены четыре пальца на левой руке. Я не помню. Только удивляюсь, что изувеченная рука так и не выпустила бархатный мешочек с золотой надписью.

Когда еще жил мой почтовый ящик, в один из понедельников туда свалилась странное сообщение. Кто-то неизвестный писал, что я без всяких сомнений был прав: иным образом переступивших черту не остановить. Переступившие любят гуманизм, потому что именно он дарует им безнаказанность и позволяет творить любые пакости. Правило, которое я нарушил, — не догма, и человечество только тогда совершает скачок на новый виток спирали, когда кто-то шагнет поперек стереотипов.

Я мигом накатал ответ, но он вернулся с пометкой «попытка отправить письмо по несуществующему адресу». А потом и от почты отключили. Живущему на социальную помощь следует искать работу, а не тратить время на бесполезную болтовню.

Удивляюсь, что меня оправдали, хотя ни слова не сказали про главную гайку. Говорят, что охраннику повезло меньше. Но я не считаю, что мне повезло. Клеймо сталось навсегда. Клеймо человека, убившего ребенка. Говорят также, что депрессуха — это просто болезнь, которая лечится. Я пытаюсь верить, послушно глотаю таблетки, хожу на прием к психологам. Вот только стараюсь ходить как можно реже, чтобы не чувствовать эти презрительно-оценивающие взгляды, пытающиеся разглядеть потаенные срезы души. Вся социалка как раз уходит на лечение. А работать не получается. Человеку, который убивал, вряд ли достанется хорошая работа. Человеку, который убил ребенка, работу не предложат. Никогда. Вот так.

— Ну что, соплячок, согласен?

— Не-е-ет, — срежеща зубами, вступаю я.

— Че-его-о? — тянет сосед. — Ты там чего-то сказал? Ты там чего-то знаешь?

— Знаю, — упрямо твержу я. Начало положено, и я не собираюсь останавливаться.

— Да что может знать тот, кто убил ребенка?

Запрещенный приемчик. Я корчусь на полу, разевая рот, словно рыба, выброшенная на берег. Только я не рыба. Я кричу на всю квартиру, на весь город, на всю вселенную. Когда теряешь близкого человека, то хочется вопить до разрыва барабанных перепонок. Кто знает, как хочется вопить, когда теряешь весь мир? Я знаю. Говорят, нервишки пошаливают. Говорят, это тоже лечится. Я верю, но ничего поделать с собой не могу.

Я кричу, только крик мой неслышен, беззвучен. Звуки — это раздражение дяди, недовольство соседей, коварные вопросы тех, кому положено меня опекать. Никто не рад людям, создающим проблемы. Особенно, если постоянно приходится жить рядом.

Дядя жалостливо смотрит на меня, как на побитую собаку. Сосед смотрит обиженно, ему не дали договорить, пообщаться. А теперь общаться неохота. Общение, когда на полу дергается нервный субъект, не доставляет эстетического наслаждения. Сосед вытирает потные руки об огромные штанины и неторопливо направляется к двери, закипая негодованием.

— Ну не думал, — раздается его бас из коридора, — не думал, что он у тебя такой. Казалось бы, кормят, одевают, заботятся… Сиди, да радуйся, слушай, что люди умные говорят. Слушай, да не высовывайся, раз не положено. Ребятенка-то заделал… Так нет ведь… Ни терпения, ни уважения.

Дядя молчит. Спорить нельзя. Спорить — значит сосед перестанет приходить. Все соседи перестанут. Все, с кем можно общаться, будут проходить мимо. А со мной нельзя, ничего умного я уже не скажу. По определению. Сосед, покашливая, уходит. Щелкает язычок замка. Дядя не возвращается. Дядя уходит на кухню и начинает там чем-то греметь. Он недоволен, но терпит. Я удивляюсь, насколько велика степень дядиного терпения.

По телу проходят последние судороги. Приходит успокоение. Плавно текут несколько блаженных минут, когда можно ничего не делать и ни о чем не думать. Переворачиваюсь на спину и смотрю в белый-белый потолок. Смотрю сквозь него, потому что успел прокатиться на главном аттракционе и теперь вижу ту, единственную секунду, когда кабинка вырывается из темноты. Мир целиком твой, не надо ни слова в защиту или оправдание. Рука продолжает сжимать бархатный мешочек, а пальцы в тысячный раз проглаживают потускневшую золотистую надпись.

Август 2000 г.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: