Его размышления оказались бесплодными. И вскоре он вновь, как в горячечном бреду, погрузился в странные книги. По каплям он впитывал в себя лихорадящую атмосферу аморальных историй Оскара Уайльда, плутал по скорбно-неверующим путям богоискательства Флобера, читал стихи и драмы новых и новейших писателей, которые, казалось, объявляли войну не на жизнь, а на смерть всему гармоничному, всему греческому и классическому, проповедовали мятежи и беспорядки, обожествляли уродство и хохотали над ужасным. И Читатель вдруг понял, что в чем-то правы и они, что есть, должно в человеке иметься и все это тоже. Утаивать это было бы ложью. Было бы самообманом прятаться от кровавого хаоса жизни.

Потом напряжение схлынуло, и Читателя охватила усталость. Книги, в которых к нему бы взывало новое, властное, больше не попадались. Он чувствовал, что болен, стар и обманут. Однажды ему приснилось его состояние. Он трудился над сооружением высокой книжной стены. Стена росла, и, кроме нее, не видел он ничего; задачей его было соорудить огромное здание из всех книг на свете. И вдруг часть стены зашаталась, книги начали выскальзывать из кладки и падать в бездну. Сквозь зияющие бреши ворвался странный свет, и по ту сторону книжной стены увидел он нечто ужасное: в чадящем воздухе невообразимый хаос, кашу из живых существ и предметов, людей и ландшафтов, увидел умирающих и рождающихся, детей и животных, змей и солдат, горящие города и тонущие корабли; он слышал вопли и дикое ликование, лилась кровь, струилось вино, нагло и ослепительно полыхали факелы... В ужасе вскочил он с кровати, чувствуя в сердце давящую тяжесть; все еще оцепенело стоя в лунном свете посередине своей тихой комнаты и глядя на деревья за окном и книгу на ночном столике, он внезапно прозрел.

Он обманут - обманут по всем статьям! Читая, переворачивая страницу за страницей, он жил бумажною жизнью; а за нею, за этой гнусной книжной стеной, бушевала настоящая жизнь: горели сердца, клокотали страсти, разливались кровь и вино, торжествовали зло и любовь. И все это к нему не относилось, все это происходило с другими, он же чувствовал лишь скользящие под пальцами тени на бумажных страницах!

В постель он уже не вернулся. Наспех одевшись, помчался в город. Там метался по сотням освещенных фонарями улиц, заглядывал в тысячи слепых черных окон, подслушивал у сотен запертых дверей. Брезжило утро. Подобно оставшемуся со вчерашнего дня пьянчуге, близкий к обмороку, блуждал он в бледном свете восхода. Город просыпался. Навстречу шла худая, болезненного вида девушка без кровинки в лице. Он опустился перед ней на колени, и она повела его с собой.

Он сидел в ее комнатушке на убогой кровати, над которой висел распахнутый японский веер, пыльный и в паутине. Сидел и смотрел, как играла она его талерами, потом вновь схватил ее за руку и взмолился: „Прошу тебя, не бросай меня одного! Помоги мне! Я стар, и кроме тебя, нет у меня никого. Останься со мной. Наверно, впереди уже нечего ждать, кроме болезней и смерти, но хоть их я хочу прожить сам, хочу сам хотя бы страдать и скончаться, хочу всем своим существом, кровью и сердцем. Как ты прекрасна! Тебе не больно, когда я сжимаю тебя? Нет? Как ты добра! Представь, что всю свою жизнь я был похоронен, заживо похоронен в бумаге! Ты знаешь, что это такое? Нет? Тем лучше. О, мы еще поживем, еще поживем. Солнце уже взошло? Я впервые увижу солнце“.

Девушка улыбалась, гладила его беспокойные руки и слушала. Она не понимала его, и в утренней мерещи выглядела осунувшейся и несчастной, она тоже всю ночь провела на улице. Улыбаясь, она сказала: „Да-да, я тебе помогу. Успокойся, я обязательно тебе помогу“.

(1918)

ЧИСТКА БИБЛИОТЕКИ

Недавно мне вновь пришлось провести чистку своей библиотеки. Под давлением внешних обстоятельств я должен был расстаться с частью книг. Я простаивал перед полками, шаг за шагом обходил книжные ряды, раздумывая: „Нужна ли тебе, например, эта книга? Ты любишь ее? Будешь ли наверняка ее читать? Настолько ли тебе не хочется ее лишаться?“

Я отношусь к тем людям, которые так и не научились „историческому мышлению“ даже тогда, когда ему официально отдавалось предпочтение большее, чем мышлению человеческому. Поэтому я начал с книг по истории, и затруднений оказалось немного. Красивые издания мемуаров, итальянские и французские биографии, придворные истории, дневники политических деятелей - к черту! Разве бывали политики когда-нибудь правы? Разве один стих Гёльдерлина для меня не более ценен, чем все мудрости власть предержащих? Долой их!

Туда же и история искусств. Неплохие книги Вазари об итальянской, нидерландской и бельгийской живописи, сборники писем художников - не очень-то жалко. Прочь!

Очередь дошла до философов. Разве нужно было иметь словарь Маутнера? Нет. Стану ли когда-нибудь снова читать Эдуарда фон Гартмана? Да нет же. А Канта? Я заколебался. Неизвестно, может, и буду. И оставил его на полке. Ницше? Необходим, и все письма его тоже. Фехнер? Было бы обидно его лишаться, пусть стоит. Эмерсон? А-а, не нужен! Кьеркегор? Нет, мы еще подержим его. Шопенгауэра - тем более. Симпатичными, правда, кажутся и сборники и антологии: „Немецкая душа“, „Книга привидений“, „Книга гетто“, „Немцы в зеркале карикатуры“, - но разве они мне нужны? Долой! Долой все это!

Но вот писатели! О новейших говорить не буду. Но переписка Гёте? Часть ее я приговорил к изгнанию. Ну а что делать с книгами Грильпарцера? Все ли они нужны? Нет, не все. А полный Арним? Вот его все-таки жаль. Арним остался весь. Остался Тик, остался Виланд. Значительный урон нанес я Гердеру. Бальзак был под вопросом, но в конце концов остался. Анатоль Франс заставил меня поломать голову. По отношению к врагам надо вести себя по-рыцарски, и он был спасен. Стендаль? Его книг много, но все необходимы. Монтень тем более. Зато подвергся сокращению Метерлинк. Четыре издания „Декамерона“ Боккаччо! Осталось только одно. Теперь полка Восточной Азии. Я распрощался с парой книг Лафкадия Хёрна, прочее же осталось.

У англичан на меня нашли кое-какие сомнения. Так много книг Шоу! Некоторые надо ликвидировать. А полный Теккерей? Половины хватит. Фильдинг, Стерн, Диккенс остаются вплоть до мелочей.

Остались почти все и русские. Насчет Горького и Тургенева были колебания и нерешительность. Здорово почистил трактаты Толстого. Низвергнул кое-каких скандинавов, Стриндберг остался, Бьёрнсон уменьшился, Гейерстам исчез.

Ну кто собирает литературу о войне? Это же центнеры дешевки. Покупал я ее мало, большая часть попадала в дом как-то сама. Я не прочитал и двадцатой части. Но какая хорошая бумага была еще в пятнадцатом и шестнадцатом году!

И только через несколько дней, закончив, я увидел, как сильно изменилось за эти годы мое отношение к книгам. Выявились целые литературные жанры, которые раньше я по дружбе терпел, а теперь расстался с ними смеясь. Выявились авторы, которых принимать всерьез больше нельзя. Но как утешительно, что Кнут Гамсун еще живет! Как хорошо, что есть Жамм! И как прекрасно освободиться от всех толстенных биографий писателей с их скучной и убогой психологией. Будет светлее в комнатах. Сокровища остались, и теперь они сверкают еще ярче. Здесь Гёте, здесь Гёльдерлин, весь Достоевский. Улыбается Мёрике, дерзко посверкивает Арним, превозмогли все проблемы исландские саги. Пребывают неуничтожимо сказки и народные книги. И старые, зачитанные, богословского вида книги в переплетах из свиной кожи, выглядящие зачастую куда веселее, чем все современные издания, тоже еще здесь. Хорошо, если они переживут и своего теперешнего владельца.

(1919)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: