— Нет, никаких перемен…
— Ну, может, время от времени чуточку поташнивает…
— Нет, никаких других признаков…
— Ты все еще надеешься?
— Но почему? Я же сказала тебе: я с первой минуты знала, знала, что это окончательно и бесповоротно и его генетическая формула уже записана во мне…
— Ну этого существа… зародыша, младенца… называй как хочешь…
— Посчитай сама — последний раз было девятнадцатого ноября, значит, задержка уже две недели… Никаких сомнений…
— Теперь уж зачем мне врач? Что ему во мне ковыряться? Что он скажет? Кроме того, в Иерусалиме меня как бы смотрел, стало быть, врач…
— Терапевт…
— Сейчас услышишь…
— Сейчас, сейчас…
— Ну сейчас, мама, минутку терпения…
— Он сказал… Но еще…
— Нет, только беглый осмотр…
— Не обольщайся, мама, это никакой не психологический самообман, это беременность. Понимаешь? Беременность! Слишком долго тебе промывали мозги на твоих курсах психологии для киббуцников, теперь ты во всем видишь только "подсознательное"…
— Пока ничего… У меня есть еще время…
— Прежде всего пусть Эфи вернется из армии…
— Через десять дней… Хотя это зависит не только от него.
— Признает он отцовство или нет — не от меня зависит. Что я буду делать — не имеет отношения… Захочу, могу вполне рожать и без него…
— Потому, что Министерство обороны, как я тебе уже говорила, помогает и в таких случаях, даже если у ребенка нет отца… Да, да, как видишь, там относятся, по всей вероятности, либерально…
— По крайней мере к этому, может, из чувства вины… Я знаю?..
— Мне рассказала Ирис, она выясняла…
— Ирис все знает, мама, она на этом собаку съела. Знаешь, она время от времени отправляется туда, берется за них и не уходит, пока не узнает все, что есть нового. Выясняется, что у детей погибших существуют десятки всяких прав и привилегий, о которых мы даже понятия не имели…
— Я знаю, что тебе этот разговор неприятен. Что ты хочешь, не я его заводила…
— Отвратительно? Ну, это ты преувеличиваешь. В каком смысле "отвратительно"?
— Я же у них пока ничего не просила и ничего не брала… Чего ты сразу расходишься?
— И про это я расскажу, я же недаром примчалась к тебе, а ты не даешь мне рта раскрыть…
— Нет, правда, такое впечатление, будто ты вдруг испугалась и боишься услышать мой рассказ, ходишь вокруг да около, переводишь разговор на другое. С того дня, месяц назад, когда я сказала тебе по телефону, что спала с ним… то есть вообще спала с мужчиной… наконец, твое отношение ко мне, раньше такое определенное, словно дало трещину, ты стала — не знаю, как даже сказать, — растерянной, потеряла точку опоры, упустила, причем навсегда, вожжи, которыми ты направляла своего жеребенка…
— Да, да, вожжи, пусть и такие мягкие…
— Мягкие и незаметные…
— Конечно, конечно…
— Опять ты сердишься? Я не за тем приехала, чтобы раздражать тебя, честное слово.
— Хорошо, допустим, напугал тебя не сам факт, а то, что мне нужно было срочно сообщить тебе об этом на следующее же утро. Так что? Даже если я требовала позвать тебя к телефону с плантации, чтобы ты могла услыхать об этом великом событии. Что с того? С тех пор ты стала даже переживать — то, что раньше забавляло тебя в моих рассказах, стало пугать, и я спрашиваю себя, стоит ли взваливать на тебя все; выкладывать все, что взбредет мне на ум, все, что происходит со мной и во мне; ничего не скрывать, как будто для нас все еще является законом то, что говорила та психологичка, которую прислало Министерство обороны, когда погиб отец… Помнишь, она объясняла тебе, что надо поощрять ребенка как можно больше говорить, даже попусту, чтобы он мог высказать все, что у него на душе, чтобы, как это она выражалась, «не скоплялся гной в тайниках мысли», ха-ха. С тех пор, мама, я словно и вправду боюсь загноения мозга и потому болтаю без умолку, а ты должна все выслушивать, потому что, если не ты, то кто?..
— Он? Это еще время покажет… Что я, по сути, знаю о нем? А сейчас, после Иерусалима, кажется, еще меньше…
— Про это я тебе уже рассказывала…
— Может, и в двух словах, но говорила…
— Неужто не рассказывала, как через две недели после начала семестра нам вдруг сообщили, что два его ближайших урока не состоятся… А о нем я тебе говорила еще в самом начале семестра, когда ты расспрашивала о преподавателях, что он мне понравился сразу, с первой минуты, как только вошел в аудиторию. Стоит такой мальчик, почти нашего возраста, курчавый, пылкий и даже трогательный, когда пытается убедить, что нам позарез нужны его уроки, на которых он учит, как правильно излагать свои мысли на, иврите. Потому что были такие, которые даже обиделись, — зачем нам этот курс, да еще обязательный, будто мы какие-то недоразвитые… Когда нам сообщили, что занятий не будет, я решила сходить в деканат и узнать, что случилось, может, он заболел, тогда я бы его проведала. Там мне сказали, что всего-навсего бабушка его умерла в Иерусалиме, и он поехал побыть немножко с отцом… Тогда… нет, не может быть, чтобы я тебе не рассказывала…
— Короче говоря, узнала я адрес его отца и в тот же день поехала в Иерусалим, как бы выразить соболезнование — я знаю? — от имени всего класса, хотя в университете класс это не то, что в школе, и ты можешь себе представить, как он был поражен, увидев в дверях студентку, которая не проучилась у него и месяца, имя которой он едва ли запомнил, и вдруг она является одна-одинешенька, чтобы выразить соболезнование, да еще по случаю смерти бабушки, да еще приезжает специально для этого в Иерусалим. Когда он немного пришел в себя, оправившись от изумления и замешательства, то быстро сообразил то, что я хотела дать ему понять: что соболезнование мое не столько соболезнование, сколько знак, такой маленький намек на возможности дальнейшего, а поскольку видно было, что он не привык к таким явным знакам внимания со стороны девушек…
— Потому, что он вовсе не красавчик. Парень как парень, если и есть в нем что-то, то это душа. Поэтому он быстро подхватил конец каната, который я ему бросила, и решил — после того, как я, не находя слов от смущения, посидела немножко рядом с его отцом, который действительно выглядел очень подавленным, не так, как другие люди в годах, которые чаще всего, потеряв родителей, чувствуют прилив сил, — решил вернуться в Тель-Авив в тот же вечер, вместе со мной. По дороге в автобусе мы разговорились, сначала он выспросил все обо мне, о моих планах, о киббуце и о том, как живется в Негеве, а потом, увидев что я говорю обо всем прямо и открыто, сам немного оттаял и стал рассказывать о себе — в первую очередь о бабушке, которая умерла и которую он очень любил, потом об отце, и меня тронуло, что он тревожится за отца, потому что отец был очень привязан к своей матери, к этой самой бабушке, практически никогда не расставался с ней с детских лет и это она спасла его в конце войны.
— Они жили в Греции, как раз на Крите…
— Правда?
— Конечно, я помню рассказы о вашей поездке с отцом… перед тем, как я родилась…
— Нет, родители Эфи развелись давно, когда ему исполнилось двенадцать лет. Он перебрался с матерью в Тель-Авив, там она вышла замуж вторично, у него есть сводная сестра, но вся семья уже несколько лет живет в Англии, полуизраильтяне-полуангличане, а он тут один. Все это он рассказал мне еще по пути, но больше всего говорил о предстоящей военной службе в Ливане, я уже тогда чувствовала, что он просто в ужасе и очень зол, что университет не смог добиться его освобождения…
— Нет, он санитар, простой солдат, максимум младший сержант. Да, мама, уже по дороге из Иерусалима в автобусе между нами что-то началось, с каждой минутой он нравился мне все больше и больше, я почувствовала, что опять влюбляюсь, только на сей раз как-то правильнее и продуманнее, и когда мы приехали в Тель-Авив, я поняла, что если я сейчас же не найду продолжения и закрепления, то все усилия, затраченные на поездку в Иерусалим и обратно, пойдут насмарку. Ведь из-за его армии связь прервется на месяц, а потом, когда он вернется, останется всего месяц до конца семестра и, стало быть, до конца его курса, а у него больше нет бабушки, готовой умереть в ближайшее время, чтобы я опять могла явиться со своими соболезнованиями, а потому, хотя час был непоздний, я вдруг попросила его проводить меня домой, то есть к бабушке, и, может быть, именно этот контраст — его бабушка, которой было шестьдесят восемь лет, умерла несколько дней назад, а моя, как я уже ему успела рассказать, в свои семьдесят пять упорхнула в начале недели во Францию, как молодая, — заинтриговал его и заставил подняться вслед за мной в квартиру, где, как я думала, мы, может быть, максимум немножко пообнимаемся и поцелуемся, но нас словно неведомой силой прижало друг к другу, и он был такой тихий и мягкий и почему-то так поспешно стал раздеваться, и все произошло так естественно, и почти не было больно, так что я даже спрашивала себя: почему я ждала так долго, чего боялась? Или, может, в нем было что-то особенное, хотя — ты сама, наверное, увидишь — красотой он не блещет, парень как парень, в очках, курчавый, худой, ничего выдающегося. Поэтому утром сразу же, как он ушел, я бросилась звонить тебе…