думать о своей личности -- эгоизм, непристойность; настоящий человек лишь тот, кто думает об общественном, интересуется вопросами общественности, работает на пользу общую" (Гершензон М.О. Творческое самосознание // Вехи. Из глубины. - М, 1991. С.73-74).
М.О.Гершензон доводит эту характеристику до предельного возможного состояния, когда заявляет, что "центр жизни переместился в гипертрофированный орган. С первого пробуждения сознательной мысли интеллигент становился рабом политики, только о ней думал, читал и спорил, ее одну искал во всем -- в чужой личности, как и в искусстве, и проживал жизнь настоящим узником, не видя Божьего света. Так обра
Гершензон о дуалистических структурах 129
зовался круговорот: чем больше люди уходили в общественность, тем больше калечилось их сознание, а чем больше оно калечилось, тем жаднее оно бросалось на общественность" (Там же. С.84). Я хотел бы подчеркнуть, что это не только и не столько истина теоретическая, поскольку речь идет отнюдь не о древнегреческом обществе, а истина весьма практическая, и практичность ее усугубляется в сильной степени и тем, что данная закономерность в сильной степени применима и к сегодняшнему обществу!
Описывая ситуацию после революционных событий 1905 года, М.О.Гершензон продолжает: "Сонмище больных, изолированное в родной стране, -- вот что такое русская интеллигенция. Ни по внутренним своим качествам, ни по внешнему положению она не могла победить деспотизм: ее поражение было предопределено. Что она не могла победить собственными силами, в этом виною не ее малочисленность, а самый характер ее психической силы, которая есть раздвоенность (выделение мое. -- Г.П.)" (Там же. С.88).
Естественно, что этот тип раздвоенности отражается и на личной жизни, ее нет как таковой, поскольку измерителем ценностей становится другое, нечто идеалистическое. "Никто не жил, -- все делали (или делали вид, что делают) общественное дело. Не жили даже эгоистически, не радовались жизни, не наслаждались свободно ее утехами, но урывками хватали куски и глотали почти не разжевывая, стыдясь и вместе вожделея, как проказливая собака. Это был какой-то странный аскетизм, не отречение от личной чувственной жизни, но отречение от руководства ею. Она шла сама собою, через пень-колоду, угрюмо и судорожно" (Там же. С.82).
Обрисовав эту в достаточной степени современную картину, М.О.Гершензон начинает искать последствия ее не только в области чувственной жизни, что понятно, но в области идеальной, в наших терминах, семиотической. "А в это время сознание, оторванное от своего естественного дела, вело нездоровую, призрачную жизнь. Чем меньше оно тратило энергии на устроение личности, тем деятельнее оно наполняло себя истиной, -всевозможными истинами, нужными и ненужными. Утратив чутье органических потребностей воли, оно не имело собственного русла. Не поразительно ли, что история нашей общественной мысли делится не на этапы внутреннего развития, а на периоды господства той или
история до 1917 года 130
иной иноземной доктрины? Шеллингизм, гегелианство, сенсимонизм, фурьеризм, позитивизм, марксизм, ницшеанство, неокантианство, Мах, Авенариус, анархизм, -- что ни этап, то иностранное имя. Наше сознание в массе не вырабатывало для себя своих жизненных ценностей и не переоценивало их постепенно, как это было на Западе; поэтому у нас и в помине не было своей, национальной эволюции мысли; в праздной, хотя и святой, жажде истины мы просто хватали то, что каждый раз для себя создавала западная мысль, и носились с этим даром до нового, лучшего подарка" (Там же. С.83).
Эти же характеристики раздвоенности присутствуют и в его разысканиях по конкретным историческим личностям России. Так, в его рассмотрении жизни В.С.Пвчерина, опубликованном в журнале "Научное слово" в 1904 году, в этом журнале он выступал в роли редактора литературного отдела, на первое место выходят эти характеристики раздвоенности. Это и роль французских гувернеров в воспитании русской молодежи. Это и сильная роль идеализации, когда "все благородные чувства людей его времени роковым образом превращались в мечты, лишенные всякого практического значения. Действительно, вся духовная энергия лучшей, идеалистически настроенной части молодежи тратилась на восторженное, прекраснодушное волнение в атмосфере крайне туманного идеализма. Ближайшим образом это явление объясняется, конечно, невыносимым гнетом тогдашней действительности, осуждавшей на полную безнадежность всякое стремление воплотить в жизни даже элементарнейшие запросы развитого общественного самосознания, равно как и скудостью образовательных средств, которые могли бы отвлечь возбужденный ум в сторону философской разработки этих запросов" (Гершвнзон М.О. Печерин // Научное слово. -- 1904. -- KН.IV. С.72). Кстати, библиотеку В.С.Печерина М.О.Гершензон описывает как библиотеку русского ученого-лингвиста (См.: Гершензон М.О. Печерин // Научное слово. - 1904. - Кн.Х. С.104).
Характеристики раздвоенности (в области не только сознания, но и быта) М.О.Гершензон находит и подчеркивает и в своих описаниях И.В.Киреевского, П.Я.Чаадаева и др. (См.: Гершензон М.О. Грибоедовская Москва. П.Я.Чаадаев. Очерки прошлого. -- М., 1989) Он цитирует очень симптоматичную фразу П.Я.Чаадаева в передаче А.И.Герцена: "В Москве, гова
Гершензон о дуалистических структурах 131
ривал Чаадаев, каждого иностранца водят смотреть большую пушку и большой колокол. Пушку, из которой стрелять нельзя, и колокол, который свалился прежде, чем звонил. Удивительный город, в котором достопримечательности отличаются нелепостью; или, может, этот большой колокол без языка -- гиероглиф, выражающий эту огромную немую страну, которую заселяет племя, назвавшее себя славянами, как будто удивляясь, что имеет слово человеческое" (Там. же. С.175). По-моему, это весьма семиотическое наблюдение, в котором можно открыть множество слоев.
И даже проблема славянофилов тоже может облечься в непривычную форму. Маскарад 1846 года принес проблему для светского общества того времени: "может ли русская одежда быть введена в маскарадный костюм? По свидетельству корреспондента "Северной Пчелы", маскарад С.А.Корсакова блистательно разрешил задачу в положительном смысле: русское одеяние совершенно затмило все другие. Это был урок наглядного обучения, инсценированный с достодолжной убедительностью в присутствии 700 гостей. Маскарад открылся танцами в костюмах века Людовика XV и антично-мифологических; когда очарованные взоры достаточно насытились этим роскошным иноземным зрелищем, -- ровно в полночь музыка умолкла, распахнулись двери, и под звуки русской хороводной песни в залу вступила национальная процессия. Впереди шел карлик, неся родную березку, на которой развевались разноцветные ленты с надписями из русских поговорок и пословиц, за ним князь и княгиня в праздничной одежде и 12 пар бояр с боярынями, в богатых бархатных кафтанах и мурмолках, в парчовых душегрейках и жемчужных поднизях, потом боярышни с русыми косами, в сарафанах и т.д.; шествие заключал хор из рынд, певцов и домочадцев; он пел куплеты, написанные С.Н.Стромиловым и положенные на музыку в русском стиле А.А.Алябьевым:
Собрались мы к боярину,
Хлебосолу-хозяину" (Там же. С. 102-103).
Столь длинная цитата оправдана тем, что перед нами оказалась задача практической семиотики: как обыденный тип одежды (знака) сделать маскарадным, особенно в ситуации праздничности, то есть особых условий функционирования. Вероятно, это облегчалось еще тем, что данный тип зрителя не воспринимал подобную одежду как обыденную,
история до 1917 года 132
вращаясь в иной среде. Ведь тот же П.Я.Чаадаев остроумно замечал по поводу псевдорусской одежды К.С.Аксакова, что народ сбегался на него посмотреть, воспринимая как "персиянина". Кстати, власти потом запретили К.С.Аксакову появляться в таком виде в общественных местах. Одновременно мы увидели в этом еще один вариант двойственности, характерный для русского общества, определенную кастовость его и непересекаемость, что косвенно отражалось даже в разных типах одежды.