Листравой сдержанно улыбнулся, расправил усы:
— Тридцать лет на паровозе — это не тридцать шагов по асфальту сделать. Случалось такое, что просто смех и грех…
Вагон дернуло, шатнуло, дверь отодвинулась. Уплыл назад с флажком в руке дежурный по станции, запорошенный, облепленный снежинками.
Листравой догадывался, что пришел начальник политотдела неспроста и что визит этот имеет прямое отношение к случаю с немцем. Но Фролов сидел спокойный, нестрогий. «А может, Краснов наябедничал?..» Серьезный разговор о делах тяготил бы машиниста, и он пустился вспоминать случаи из своей трудовой жизни:
— Да, вот насчет премий наркомовских. Раз в году они выдаются, как вам известно. Бережешься целых двенадцать месяцев. Все-таки месячное жалованье полагается, если проработаешь благополучно. Третьего года дотянул я до тридцатого декабря. Честь честью шло дело. Мы с Марьей Степановной, женой моей, уже наметили, что купим на премию. Первым делом мне зимнее пальто, ей — шаль пуховую, оренбургскую: в кулаке вмещается, а развернешь— хоть кровать двухспальную застилай. Мечта моей супруги. Она у меня не модница, а добрую вещь любит… Отправляюсь в последнюю поездку. И захотелось вдруг елку привезти. Деревцо купить в магазине — плевое дело. А я надумал свеженькую привезти. Внукам — забава. Подъезжаю к Хвойной, там у дороги приго-о-о-жие елочки. Вот! И какой-то бес под ребро — торк! Вырубил елку. Вместе с кочегаром затащили ее на тендер. Хватаюсь за реверс. Поезд ни с места. Я и так и сяк. Примерзли колеса — хоть плач. Пороша трусит, вроде сегодняшней. Хватили горюшка. По частям выводили поезд с перегона. Елку вышвырнул под откос, к свиньям собачьим. Вернулся домой лишь утром первого января. Вот! Плакали наши денежки…
— Жена в слезы, проборка?
— Нет, такого у нас не заведено. Без сцен.
— И всегда так? — Фролов недоверчиво прищурил маленькие глаза. Он явно намекал на случай с пленным. И, хотя Листравой ожидал, что разговор придет к этому, двусмысленный наводящий вопрос смутил его. Хитрость всегда не нравилась Александру Федоровичу, и он заговорил сбивчиво:
— К чему намеки, товарищ командир? Давайте по-простому, по-рабочему. Насчет дохлого фрица, что ли?
Он все-таки не был уверен, что правильно понял начальника политотдела, закрадывалось сомнение: а может, просто Краснов нажаловался?
— Почему же дохлого? Вон какой здоровяк. Даже вам пришлось бы худо, будь вы с ним на равных правах.
Листравой рассердился: сравнение с фашистом прямо-таки взбесило его.
— Видели мы вояк почище. Кого? Всяких в гражданскую. Фриц дохлый, потому что плакать кровью ему придется. Вот! Доброта наша, русская, страшную силу таит…
— Бить пленных, безоружных?
— А я звал их? С винтовкой звал? Ну, а полез, за синяки пеняй на себя. Пощады не жди!
Фролов хорошо понимал озлобленность Листра-вого, но на одном настаивал:
— Разве безоружного трогать можно? Так только звери поступают.
— Эх, добрый человек! — перебил Листравой. — А мой сын где? Кто мне его заменит? Фриц тот мордастый, да?
Листравой рывком отворил дверцу печки: ветром выбросило дым из нее. Александр Федорович заморгал, кулаком растер слезу.
— Кто мне вернет Алешку, спрашиваю? Вас вот не рвануло за сердце. Зве-е-ери!.. Хотите «нать, я курицу не зарублю.
Помолчали.
По долгу начальника политотдела Фролов не мог простить машинисту его поступка: дурной пример степенного и авторитетного человека заразителен для других, менее устойчивых. Но командира тронула скорбь отца: «Быть может, оставить все это без последствий? Немцы с нашими не цацкаются. А если бы мою дочку убили?»
Он встретился глазами с Листравым и увидел в них жесткое упрямство убежденного человека — такой в скидке не нуждается. Фролов отмел свои колебания, сухо сказал:
— За проступок, порочащий вас, рабочего человека, объявляю выговор. При повторении посажу на «губу»! Понятно?
Листравой выпрямился: правду, выходит, говорили, что начальник политотдела беспощаден. Невидящими глазами посмотрел он на Фролова, глухо откликнулся:
— Понятно. Только не посылайте ко мне всяких болтунов. Выброшу на ходу паршивца.
Листравой теперь определенно считал, что начальнику политотдела нажаловались.
— Кого? — не понял Фролов.
— Знать должны. — Александр Федорович отвернулся к печке, негромко буркнул: — Краснова этого…
3
Снег валил третий час кряду. Ветер, подхватывая снежную пыль, швырял ее, мчал на своих легких крыльях, переметая дороги и звериное разнотропье в лесах.
Листравой наблюдал за метелью. Ему представлялось, что это дым паровоза превращается в холодную пыль, и она белым маревом расстилается вдоль железной дороги, скрывая горизонт.
Эшелон мчался на запад. Мутные вихри набрасывались на вагоны, сотрясали подвижные двери, снег "попадал в трубы теплушек. Холод заставлял людей жаться к печкам.
— Вот тебе и зима! — воскликнул Пацко, подходя к розовой от тепла трубе чугунной печки. — Завертело, засвистело хуже, чем в Сибири. Достанется машинисту. И нам лопаты не миновать.
— Как бы немцы не вырвались, — озабоченно сказал Хохлов, будто это зависело от жильцов вагона. — Из Демянского котла-то…
— Немцы?
Пацко даже отодвинулся от печки, пожелал:
— К этой метели да морозца градусов под сорок. Фриц-то, он к холоду чувствителен…
— А ты знаешь? — спросил Хохлов, прищурившись и поглаживая конопатую скулу. — Врешь ведь.
— Южные люди такие, кого хошь спроси, — отозвался товарищ и без всякого перехода серьезно сказал: — Ей-ей, закопаемся на перегоне, занесет нас до крыши.
— Не упустили бы немцез, — опять заговорил о своем Хохлов, пытаясь в тусклом свете от печки читать газету. — Целую армию прихлопнуть бы. Настоящий «хайль» получился бы и «Гитлер капут».
— Бы да бы, — Пацко вновь подошел к горячей трубе. — Нас занесет, немцев выпустят.
Яснее других понимал неизбежность остановки Листравой. Хоть и огорчил его начальник политотдела, машинист впотьмах разрывал проволоку на связках лопат, выставлял их к двери. Покончив с этим, он переобулся в валенки, достал меховые рукавицы, сел у печки, готовый к действию.
Поезд, однако, двигался. Шел рывками, то убыстряя, то сокращая ход. Листравой словно наяву видел, как паровоз разбивает грудью сугробы. Каждый толчок Листравой переживал так, будто сам вел состав. Когда эшелон остановился, Александр Федорович тяжело вздохнул, открыл дверь теплушки.
Было сумеречно. Вихрился снег, натруженно гудели провода, дугой гнулись голые деревца на привокзальной площади. Чуть приметно желтели окна поселка, уныло вызванивал станционный колокол, раскачиваемый ветром. Листравой спрыгнул и утонул почти по пояс в снегу. Вдали у паровоза, на стрелках, чернели фигуры людей, взмахивающих лопатами.
К машинисту подбежал Краснов. На рукаве у него краснела повязка дежурного по эшелону. Прикрывая лицо рукавом, прокричал:
— Готовь лопаты, товарищ кладовщик! Будем коллективно бороться со стихией!
— Без тебя знаю, стихия.
— Поговори мне! — уже на ходу пригрозил дежурный, убегая дальше, в конец состава.
— Выходи строиться! Выходи строиться!
Из вагонов выскакивали нахохлившиеся люди, жались друг к другу. Новая команда свела их в ряды, и у вагонов-кладовых образовались длинные очереди.
Вскоре у Листравого не осталось лопат. Одну он приберег для себя: ловкую, ухватистую, с гнутым черенком. Закрыв кладовую, направился к работавшим.
Небо словно осатанело, снег дико плясал, залеплял глаза, забивался в уши. «Не лучше, чем на нашей Мысовой», — подумал Листравой о пурге, сравнивая ее с метелями на прибайкальской станции, где он часто бывал перед отъездом на фронт. Вместе с Юрием принимали они та>м бронепоезд. Снег тогда замел избы до труб. Юрий еле вывел громоздкий бронепоезд из тупика… И полутьма такая же. В мечущемся, клубящемся снежном тумане люди казались грязно-серыми тенями, и Листравой различал только ближних соседей. Они, так же как и он, раскапывали снег: вдоль пути вырастала насыпь, открывались две нитки рельсов.