- Архитектор должен расти в роскоши, так нас учили! Можно, конечно, без конца все уродовать...
Мою бестактную выходку тут же отретушировал наш главный, но коллеги удивились ужасно: всю жизнь мы все портим, удешевляя да упрощая, о чем спорить-то? Да я и сама знала, что не о чем: разве не об этом мы горевали в юности, когда начинали только? Теперь уж скучно и говорить...
Так мучилась я полгода. Казалось, выхода нет - так и буду страдать бесконечно, а Вадим вроде не понимает. Но он все понимал, Вадим, он искал и нашел выход. Однажды, когда я, изведя себя за ночь химерами - представляла картины, одна другой оскорбительнее, - не выдержала и расплакалась, Вадим сказал, тихо и нежно:
- Не плачь, маленькая Мы поедем с тобой отдыхать.
- Так ведь ты всегда на даче, - всхлипнула я.
Эта их дача! Выезжали в апреле, возвращались аж в октябре, и он должен был мотаться туда-сюда на электричке. Вообще-то вначале я была даже рада: он чаще оставался у меня до утра, и тогда мне казалось, что мы по-настоящему вместе. Нет, я хочу сказать, что относилась к даче терпимо целых два года. На третий - как все, связанное с его семьей, - я и дачу возненавидела. "Конечно, сидят там вдвоем на веранде, пьют чай, разговаривают, а я тут одна, ему нет до меня дела..." Да не вырваться ему с этой дачи, не вырваться! Что он скажет, придумает? Разве его отпустят? И вдруг в июне, мимоходом, как о чем-то уже решенном, Вадим спросил:
- У тебя когда отпуск?
Сердце мое заколотилось так гулко, что, казалось, он слышит, не может не слышать его бешеный стук.
- А что? А что? Можно осенью.
- Ну ладно, - задумчиво сказал он и уехал.
Этим летом Вадим оставался в городе по три, по четыре дня, чего прежде никогда не бывало, и мне казалось, что там, на даче, он сражается не только за право уехать в отпуск. Он сражается за свое достоинство, жалкое подобие свободы, оставленное ему, хотя, может, все это я придумала. Вечерами он звонил из пустой московской квартиры.
- Как ты там?
- Ничего.
Я не смела позвать его, чтобы он не попадал из одной несвободы в другую, я не знала, действительно не знала, нужна ли ему всерьез - как он мне. Вадим швырял трубку, потом звонил снова.
- Можно к тебе?
- Приезжай.
Он приезжал сердитым и усталым, и встречи не доставляли нам радости. Но однажды он не вошел, а ворвался - ночью, когда я уже лежала в постели. По длинному звонку в передней я сразу поняла, кто это.
Вскочила, накинула халат, бросилась к двери. Он схватил меня, прижал к себе. Давно не видела я его таким счастливым.
- Собирайся, Танечка, скоро едем!
- Когда? Куда?
- В сентябре. Куда хочешь! Можно в Крым, а можно и на Кавказ.
- Лучше в Прибалтику.
- Там же холодно!
- Зато тихо, - выдохнула я.
Вадим задумчиво покачал меня в своих объятиях.
Веселость его исчезла.
- Ну, поедем, детеныш, в Палангу. Там в сентябре - никого... Поедем, дурашка.
***
Весь сентябрь были жаркое солнце и холодный ветер. Была пустая Паланга. В крошечной гостинице жили только мы и съемочная группа какого-то фильма, Группа была непривычно тихая, интеллигентная, не похожая на киношников, как мы их себе представляем. Они завтракали и исчезали до вечера. А мы влезали в брюки, натягивали на себя свитера, брали куртки, стаскивали с постели бежевое узорчатое покрывало, заталкивали его в огромную сумку, наливали в термос чаю и отправлялись к морю. Оно сверкало на солнце - синее, ледяное, под голубым, тоже холодным, небом, - море не для людей, как, например, Черное, а само по себе, для себя, от нас отчужденное, могуче и высокомерно.
Мы долго смотрели на него, не в силах оторвать взгляда от сияющей холодной голубизны, потом поднимались к дюнам, расстилали на ослепительно белом песке покрывало и лежали, укрытые дюнами от свистящего, пронзительного ветра, налетавшего бешеными порывами. Солнце жгло по-летнему жарко, и я лежала в купальнике или вообще голышом, а надо мной выл и гулял яростный балтийский ветер. Иногда он налетал по-разбойничьи, сбоку, свирепо врывался в наше жилище, и тогда Вадим быстро накидывал на меня куртку или прикрывал собой, обнимая.
Никого вокруг не было, мы были одни на всем свете, и мы не выдерживали собственной обнаженности, солнца и ветра, вовлекавших нас в лукавую игру с раздеванием. Наши теплые коричневые тела, похудевшие и помолодевшие, освобожденные от привычных одежд, городских приличий и ограничений, вообще от всего, неудержимо тянулись друг к другу, и мы их не останавливали, не удерживали, им поддавались.
Иногда, утомленные и счастливые, мы засыпали, насладившись друг другом и во сне чувствуя нашу близость, свежесть ветра, прощальный жар солнца. Мы не слушали радио, не ходили в кино и не покупали газет. Каждый привез из Москвы по книжке, вначале мы их даже таскали в пляжной сумке. Но чужая жизнь не могла нас увлечь - так велико было поглощение собственной.
Летние кафе с концом сезона позакрывались, полотняные их стены парусами хлопали на ветру - команды покинули шхуны. Днем мы пробавлялись чаем и бутербродами, а по вечерам добирали в гостиничном ресторане. Там же ужинали киношники. Мы заметили одного немолодого уже актера - иногда он бросал на нас быстрые профессиональные взгляды, - почему-то он казался таким одиноким, и мы жалели его от всей души, которая здесь, в Паланге, у нас стала общей.
Садилось солнце, но темнота не обрушивалась, как на юге, обвалом, и долго еще светились, медленно изменяясь, серебристое море и белый песок. Надев теплые куртки, мы молча шли вдоль берега, ловя последние краски солнца, отраженные морем. Песок поскрипывал под ногами, все меркло, тускнело, покрывалось пеплом. Природа таинственно затихала, вечность окружала нас.
- Смотри-ка. - Вадим нагнулся и поднял запутавшуюся в водорослях желтую застывшую капельку. - Янтарь. Это тебе от моря, на память.
Крошечный осколок моего счастья лежит у меня в коробочке вместо кольца. Вот он, передо мной, его можно потрогать, взять в руки, значит, все было на самом деле.
Накануне отъезда мы заказали вина и поставили на стол цветы. Вадиму было тоже грустно, хоть он и не признавался.
- Ну что ты! - бодро сказал он. - Теперь мы всегда будем ездить в Палангу. И всегда в сентябре, это ты хорошо придумала.