После статьи Люся вроде как оживилась, несколько раз они с Митей умудрялись даже встать раньше меня - "Мам, мы в библиотеку!". Что уж они там делали, не знаю, но возвращались с ужасно ученым видом, страшно голодные - в библиотеках традиционно кормят отвратно, - и я почтительно подавала им поздний ужин. Но скоро благой порыв пролетел, и они снова прочно засели дома, у телевизора.
***
- Нет, невозможно!
Я зарылась головой в подушку и заплакала. Вадим подсунул под меня руки, обнял, прижал к себе, покачал как ребенка. Он пытался оторвать меня от подушки, но я вцепилась в нее и все плакала - от безвыходности, острого ощущения, что мы расстаемся, расходимся, все у нас пропадает, потому что нельзя, в самом деле, без конца срываться с работы, прибегать к Вале, пока дочь ее в школе, всякий раз сгорая от страха: вдруг что-то случится? Вдруг Катенька заболеет или отменят уроки?
- Цепочка... Не забудь накинуть цепочку, - напутствовала меня Валя. Она тоже нервничала - я же видела! - а за что ей это?
Невыносимо вытаскивать из чужого шкафа старательно запрятанные, принесенные заранее из дому простыни, а потом снова совать их в целлофан, заталкивать в глубь серванта - подальше, подальше. Все невыносимо и невозможно, и я не могу больше!
- Не плачь, дорогая моя, - сказал Вадим с такой горечью, что я отцепилась наконец от подушки.
- Нет, ты не думай... - виновато начала я, но он меня перебил:
- Отдай своей Вале ключ, не мучайся. Мы будем ездить ко мне на дачу, это недалеко.
Я затихла в его руках, не зная еще, радоваться или огорчаться: дача страшила меня. Вадим улыбнулся печально и нежно, казалось, он хочет что-то сказать. Я ждала, но он уже передумал, только крепче обнял меня, закрыл глаза и покачал головой.
- Ты что?
- Ничего. Не думай, Ташенька, ни о чем. Нам будет хорошо там, увидишь.
Так мы выиграли у жизни еще два месяца.
Мы вырывались из города на субботу и воскресенье, и я не смела спросить, как он объясняет свой отлучки дома.
Вадим уезжал с утра и топил печь, а вечером электричкой семнадцать двадцать приезжала я. Медленно выплывал из тьмы полустанок, росла, приближалась одинокая на снегу фигура. Он всегда успевал подойти к вагону, чтобы подать мне руку, а потом обнимал здесь же, у мчащегося дальше поезда, и никому не было до нас дела.
- Ну, здравствуй!
Мы шли по узкой тропе сквозь заснеженный лес. Возбуждение дня переделать, убрать, наготовить - растворялось в другой действительности, где не было напряжения и суеты, грохота большого города, плотных, озлобленных толп в метро, а был только лес; узкая эта тропа, тишина и покой - вокруг и внутри, в душе. Мерцали, переливаясь, невидимые в Москве звезды, поскрипывал под ногами снег, я вдыхала чистый морозный воздух и ждала, когда появится огонек нашего временного пристанища.
Уходя на станцию, Вадим нарочно не выключал свет, и мы шли на разгоравшийся навстречу огонь, притворяясь, что идем домой, к себе. Вот, значит, какой он - дом, в котором мой Вадим живет с другой женщиной.
- Ташенька, не молчи, ладно? - сказал он в самый первый раз, когда я ступила на очищенное от снега крыльцо и остановилась в смятении. - Не молчи, очень тебя прошу! Здесь живу я, остальное не важно.
Представляю, сколько труда было вложено, чтобы заштриховать, уничтожить следы пребывания другой женщины: ни халата, ни тапочек, ни помады или какой-нибудь пудреницы. Впрочем, может, все это просто убиралось на зиму.
Трещали дрова в печи - давно не видела я живого огня, - шкварчало мясо в чугунной сковороде.
Вадим открывал бутылку вина.
- За тебя, Танечка. За нас вместе.
Чувствовал ли он мой страх в чужом доме? Наверное, чувствовал, потому что сразу сказал:
- Не бойся, сюда никто не придет.
Но я боялась другого. Меня страшила двойственность его жизни, хотя, конечно, я понимала, что это глупо и старомодно. И все-таки - пусть глупо и старомодно! - почему мы должны быть врозь, когда нам так хорошо вместе? Я все чаще об этом думала, молчала, но думала. Вадим тоже стал молчаливым и как-то по-особому бережным, горестно-нежным, даже в близости, в страсти печальным. Он уже не посмеивался над сантиментами, теперь он сам говорил слова, смешные для тех, кто не любит.
Был конец февраля. В Москве вовсю хлюпало под ногами, здесь же мир сверкал последней, ослепительной белизной. Красноватые стволы сосен покрылись испариной, и эта их влажность, синие, фиолетовые, четкие на снегу тени предвосхищали весну, звали ее.
Мы сидели, не зажигая огня, и смотрели на последние огненные языки в печи. Они тянулись вверх изо всех сил, вырывались из красных, раскалывающихся, рассыпающихся поленьев, но все равно умирали.
- Ташик, - Вадим осторожно взял мою руку, положил к себе на колено, мне нужно уехать.
Рука моя дернулась, но он не выпустил ее из своей.
- Куда?
- В Киев, дней на десять.
- Зачем?
Он усмехнулся:
- К одной колдунье.
Эти его вечные шутки!
- А она красивая? - попыталась я тоже шутить.
- Кто ее знает, не видел. Может, красавица. Ей, наверное, лет сто.
- Нет, серьезно, к кому ты едешь?
- Да говорю же - к колдунье, - с непонятным ожесточением повторил Вадим и выпустил наконец мою руку.
- Не понимаю...
Я отошла к окну. Когда он перестанет мучить меня?
- Где ж там понять... - Вадим тоже встал, заходил по комнате, потом снова сел, уставился на синий пепел, мертвый уже огонь. - Иди сюда, Ташик, я хочу тебе что-то сказать. Нет, не хочу, должен.
- Ничего ты не должен...
Вадим болезненно сморщился:
- Перестань, какой ты еще ребенок! Давно надо было сказать, чтоб ты не мучилась, поняла, почему никаких шагов я не делаю.
- Да ничего мне не нужно!
Конечно, а как же - никогда ничего! Нам это вбили с детства - великие истины: главное - самолюбие, женская гордость ну и, понятно, любимое дело, которое "прежде всего"! Как ни странно, эти смешные истины всю жизнь и спасали.
- Надо, Ташенька, говорю же - пора... Помнишь, ты как-то спросила, где учится Алик? А я не сказал'.
- Да, не сказал, - завороженно кивнула я. Мне вдруг стало страшно.
- Нигде не учится... И не работает...
- Почему? - Я не смела догадываться.
- Потому что не может, не мог никогда. - Вадим закрыл рукой глаза. Это сейчас стараются что-то предвидеть, прерывают, если надо, беременность.