Колодяжный, стоявший возле, досадливо крякнул, сжав руку в кулак.
— В старой армии нас учили, что присягу да приказ надо выполнять, о животе своём не думая. Аж вот как! Сам погибай — приказ не нарушь. Сам погибай — товарища выручай…
Партизаны переглядывались, смотря то на Чекерду, то на носилки с Олесько. Тот повернул к ним голову с тоскливым, остановившимся от боли взором и посиневшими губами.
— Сам я… один… виноват. На себя надёжу имел…
Виталий спросил Чекерду и других:
— Что же с тобой сделать надо?
Кум Колодяжного Лебеда раздосадован был не менее старика на парней, упустивших белых, но и жалости сдержать не мог к так нелепо пострадавшему Олесько. Он понимал юношеский задор Олесько и сказал:
— Куды полетел? Отличиться охота была? Наша отличка — японцев прогнать общими силами. А ты в одиночку решил. Не дело. Я так думаю: пусть это урок другим будет. А Колька пусть о товарище брошенном помнит. Ну, а… будет бой, пущай первым себя окажет…
Кавалеристам белых удалось уйти из села, потеряв только трех убитыми. Они оставили снаряжение, боеприпасы.
Когда Виталий и партизаны вернулись с берега, таща носилки с Олесько, они увидели у школы на завалинке Нину. Напротив сидел на траве, стыдливо закрывая рукой прореху, рыжеусый постоялец Верхотуровых. В одном исподнем, трясясь мелкой дрожью, перепуганный до полусмерти, он не спускал глаз с револьвера, лежавшего на коленях Нины. Мальчишки и бабы окружали эту группу, насмешливо перекидываясь шутками. Но и толпа, и все окружающие, видимо, не существовали для рыжеусого, со страхом ловившего малейшее движение Нины.
— Это что за птица? — спросил Топорков.
Рыжеусый тотчас же вскочил, по тону заключив, что подошёл старший.
— Это тётенька в плен нашего постояльца взяла! — выпалил Вовка, своим криком всполошивший все село. — А я ей помогал!
— Совсем было на лошадь взгромоздился, — рассмеялась Нина, — да та зауросила. Мы с Вовкой тут его и зацапали!
Вовка закивал усердно головой. Рыжеусый, прикрывая ширинку то одной, то другой рукой, поклонился и сказал заискивающе:
— Я извиняюсь… Я, так сказать, лицо не воюющее.
— А наган-то в руках держал, когда через огороды пулял? — азартно спросил Вовка Верхотуров.
Виталий с любопытством посмотрел на рыжеусого. Тот, забегав глазами, объяснил:
— Это казённое имущество-с… Как, значит, тут шум вышел, я и схватился за него, будь он неладен! Я же, сами видите, бросил его… Вот мадам, извиняюсь, товарищ партизан, и подняли-с.
— Стрелял! — сказала Нина, крутнув барабан револьвера. — Ствол закопчённый, и трех патронов нет.
— А вы видели-с? — живо обернулся рыжеусый к Нине. — А коли нет, и утверждать нечего. На что мне стрелять? Кто-нибудь из конных… А я человек не военный. Даже фельдшер… Вот и у крестьян спросите. У меня и фамилия — Кузнецов! — к чему-то сказал он.
В толпе раздались смешки, но тотчас же несколько голосов подтвердили, что Кузнецов в самом деле фельдшер. Услышав это, Топорков радостно встрепенулся: его весьма заботило, что отряд был лишён медицинской помощи. Он многозначительно взглянул на Виталия. Но тут Колодяжный приступил к Кузнецову.
— Ты-ка чего же побежал тогда? — спросил он.
Фельдшер не сразу ответил на этот вопрос, пожевал губами и вдруг совсем простодушно сказал:
— Страха ради иудейска.
— Оставить его, что ли? — тихо вымолвил Топорков, обращаясь к Виталию. — Пущай пользует. Олесько, смотри-ка, обихаживать надо. Не ровен час ещё прибавятся раненые.
Кузнецов показался Топоркову безобидным человеком. По его мнению, человек этот, сдавшийся женщине и подростку, не мог никому причинить вреда. К тому же невозможность оказать помощь раненому Олесько угнетала его.
Виталий обратился к крестьянам.
— Над народом издевался? — спросил он.
Рыжеусый впился глазами в лица крестьян. Старик Верхотуров, огладив бородёнку, сказал:
— Не очень, конечно. Бывало, покрикивал, а чтобы шибко чего сробить — такого не было!
Кузнецов шумно перевёл дыхание. Верхотуров, плюнув, добавил:
— Хату мою, правда, заразил… дух с него тяжёлый идёт!
В толпе захохотали. Верхотуров смущённо поглядел на смеющихся крестьян.
— Ну, да это к политике не касаемо… брюхо, вишь, у него больное…
Кузнецов не обратил внимания на замечание Верхотурова; он обратился к Топоркову, обострившимся чутьём поняв, что тот не желает ему зла.
— Сами видите! — сказал он. — Силком заставили служить. Хватают сейчас налево и направо. А меня из Ольгинского уезда взяли. Мечтал уйти, как только обстоятельства позволят. Вот и случай вышел. А я вам пользу принесу, видит бог!
Топорков так обрадовался, что теперь у него будет своя «медицина», что Виталий не стал омрачать радость командира. Рыжеусого отпустили. Топорков пригрозил поставить его к стенке, если он будет «вилять». Кузнецов благодарил, кланялся, незаметно пустил в ход слово «товарищ» и осмелел, почувствовав, что опасность миновала. Он попросил разрешения удалиться. Тут старик Верхотуров поспешно закричал, опять насмешив всех, чтобы Кузнецов убирался из его избы: его «с души воротит» от Кузнецова.
Топорков распорядился отвести фельдшеру отдельную хату и устроить там околоток. Кузнецов побежал в избу. В комнате он вздохнул свободно, открыл рубаху на груди, со злостью посмотрел на себя и проворчал сквозь зубы «Треклятый!» На груди его был вытатуирован двуглавый орёл. Кузнецов оделся, собрал вещи и рысцой побежал к назначенному дому. Напоследок он несколько раз пожал руку Верхотурову и его дочерям, повторяя, что он бесконечно благодарен за ласку и привет. Старик сердито сказал в виде напутствия:
— Иди уж, иди!
Просторную избу, где стояли белые кавалеристы, заняли под лазарет. Штаб отряда разместился в школе. Там же приютились Виталий, Топорков и Нина.
— Ну вот, мы и зажили по-людски! — сказал Топорков, обводя сияющим взором стены, потолок, окна, полы нового жилья, которое за час крестьянки привели в порядок, вымыли, вычистили.
— Господи, как я рада крыше над головой! — от души сказала Нина.
Шестого сентября белые открыли военные действия. Эшелон за эшелоном шли к северу. Дитерихс лихорадочно гнал людей, пушки, снаряды к фронту. Верил ли генерал в успех своей затеи? С настойчивостью маньяка он не переставал твердить: «Земля и бог, народ и право — вот наше оружие! Вперёд, господа, на Москву!»
Но фронт начинался не под Иманом, а гораздо ближе. На Первой Речке был подорван и основательно разбит первый бронепоезд. На Второй Речке развели путь, и с одиннадцати метровой высоты в воды залива рухнул гружённый снарядами состав. Полтора часа рвались снаряды, взрыхляя насыпь, вздымая фонтаны воды, полтора часа разлетались вокруг гильзы снарядов, бомбардируя кожевенный завод вблизи полотна, служебные помещения военных мастерских, городок железнодорожников вблизи семафора. Все стекла в окнах домов, расположенных на три версты вдоль пути, были выбиты начисто.
На дороге началась неразбериха. Сразу же было нарушено расписание и все графики движения, составленные военными. На полотне в середине перегона оказывались гружённые балластом платформы. Возникла необходимость срочно ремонтировать насыпи, и по этим участкам поезда шли с уменьшенной скоростью.
На шоссе тоже было неспокойно. В выемках участились обвалы. Трудно было доказать участие в этом людей, но порода осыпалась, точно не в силах была вынести тяжести солдат, шагавших на север. Из зарослей кустарника, росшего вдоль шоссе, раздавались выстрелы. Самодельные мины взрывались под ногами солдат, калеча их.
Отовсюду — из сопок и лесов, из глубокого подполья — стягивались к дорогам одиночками, группами и целыми отрядами партизаны. Рука дяди Коли достигала далеко, почти до самой линии фронта.
Подкрепления Дитерихса шли через огонь. А когда все-таки добирались до фронта, они попадали под удары Народно-революционной армии Дальневосточной республики — Пятой Красной Армии.