— Сейчас?.. А тетя твоя?

— Тетя в Гатчину уехала. И потом тетя за тебя. Я ей рассказала про Новый год, так она мне все время твердит: «Иди к нему, объяснись. Ведь сам он не может прийти к тебе, раз ты так… ну, поступила…» Она все говорит: «Вам все равно не уйти друг от друга, потому что это шикзаль».

— Какой шикзаль?

— Не какой, а какая. Это по-немецки судьба. Только не просто судьба, а уж такая судьба, когда ничего с ней не поделаешь.

Мы вышли из дровяного коридора в сад, потом проулком прошли к трамвайному кольцу. Едва вошли в вагон — трамвай сразу зазвенел и тронулся, будто только нас ему и не хватало. И время текло в том трамвае быстро, по своей системе отсчета, и он обгонял другие трамваи — должно быть, просто перелетал через них. Мы и не заметили, как доехали до Васильевского острова.

В первом этаже на нас дохнуло аптечной полынью, — и мы сразу же очутились на Лелиной площадке, вошли в квартиру, и лестничный сквозняк услужливо захлопнул за нами дверь. Сняв пальто, мы прошли на кухню.

— Господи, какая я бестолковая! Чаю, кажется, нет, — сказала Леля. — Придется нам пить кофе. Ты любишь кофе?

— Мне бара-бир, — ответил я. — Кофе так кофе. Ты обо мне не беспокойся.

Она накачала примус, налила из-под крана воды в зеленую эмалированную кастрюльку, взяла с полки желто-синюю пачку суррогатного кофе «Здоровье». Я, будто хронометражист, следил за ее торопливо-четкими движениями. На ней было платье из холстинки, с красным пояском — летнее, совсем не по сезону, — то самое платье, в котором она ездила со мной на лодке за сиренью.

— Что ты так смотришь? — обернулась она ко мне. — Очень скучал без меня?

— Очень… Шестьдесят семь дней.

— Это все я виновата, глупая Лелька. — Она подошла ко мне, прижалась щекой к моей щеке. — Никогда больше не буду тебя обижать… Давай пить кофе в кухне, здесь уютнее. Да?

Над кастрюлькой взбухла шапка темной пены, и Леля быстро погасила примус. Стало очень тихо. В этой тишине мы пили из толстых синих чашек горьковатый, пахнущий горелым цикорием кофе, заедая его печеньем «Альберт». Квадратный столик стоял в углу, мы сидели на табуретках у двух его свободных сторон, вполоборота один к другому, касаясь друг друга коленями. Мы о чем-то разговаривали, но все сразу забывалось, падало в тишину.

— Ужасно я бестолковая — угостила тебя кофе без молока, — сказала она, отодвигая чашку. — Ведь бестолковая?

— Ужасно бестолковая, — ответил я, встав из-за стола. — А ты без меня скучала?

— Да. Скучала, — коротко и глухо ответила она, глядя куда-то в сторону.

Мы вышли из кухни в прихожую. Я посмотрел на свое пальто, и Леля перехватила мой взгляд.

— Мы запереть забыли, — спокойно сказала она и, подойдя к наружной двери, неторопливо, нерезко закрыла ее на крюк. Потом как-то вроде даже сердито посмотрела на меня:

— Незачем тебе сейчас идти домой, будешь у Лельки ночевать.

* * *

Там, за незашторенным окном, было обычное мартовское утро — правда, воскресное, — и все же обычное для города. Но, войдя в комнату, утренний свет стал четок и нежен; мягко обволакивал глаза, но не мешал видеть то, что было вокруг. Разбуженный этим светом, я приподнялся на локте и посмотрел на Лелю. Дышит ровно. Челочка растрепана, а лицо очень спокойное, и даже какая-то сонная детская важность на нем. А ресницы очень длинные — это потому, что глаза закрыты. Первый раз вижу ее с закрытыми глазами.

Боясь разбудить ее взглядом, я стал смотреть на стену, на столик у стены. С лежащей под наклоном чертежной доски свисал шелковый, подштопанный на пятке чулок. Со стены, со своей последней фотографии, висящей между двумя рейсшинами, смотрел на меня Лелин брат. Он был в гимнастерке, которой он уже никогда не снимет. Он смотрел на меня из ниоткуда, но он как бы и существовал. Пока есть этот город, и этот дом, и Леля, покуда есть то, что есть, — ты тоже есть.

«Не бойся за нее, — просигналил я ему мысленно. — Никому не дам ее в обиду и никогда не брошу — лишь бы она меня не бросила. Я ж понимаю, что она лучше меня, как 100:1».

— Ты уже не спишь? — спросила она вдруг.

— …?!

— Нет-нет-нет… надо вставать. Римма должна сейчас прийти. Она очень точная. Она батистовую кальку принесет. Мы еще вчера утром договорились. Я же не знала…

— Батистовую?

— Да-да-да. Она достала себе и мне. Это не для работы… Нет-нет-нет, милый, отвернись, я буду одеваться.

Я отвернулся к стене. Прямо передо мной на черном шнуре висела вилка громкоговорителя. Я включил ее в розетку. Послышался приятный, нарочито равнодушный голос женщины-диктора: «…майских бомбардировщиков были направлены против аэродромов в Южной и Центральной Англии. Причинены значительные повреждения ангарам и казармам… В сводке командования германских вооруженных сил сообщается, что германские войска, вступившие на территорию Болгарии, продолжают продвигаться согласно приказу… Обсуждение в Соединенных Штатах закона о передаче взаймы или в аренду вооружения не наталкивается, как ожидалось ранее…»

Я выдернул вилку из розетки. — Можно повернуться?

— Не совсем еще можно, но можно.

Она стояла перед зеркалом в желтом халатике, в теплых тапочках на босу ногу. Лицо у нее было удивительно спокойное и кроткое.

— Лелечка… — окликнул я ее.

— Ну что? — Она подошла, села на кровать, положила руку мне на голову. — Ведь все очень хорошо. Все-все-все хорошо… Соблазнил глупую Лелю — а глупая Леля и рада.

В прихожей послышался звонок, и она вышла.

Я услышал скрип дверного крюка, потом голоса Лели и ее подруги. Слов не разобрать было, хоть говорили они довольно громко. Потом вдруг ничего не стало слышно — похоже, что перешли на шепот. Потом опять заговорили громко, но теперь голос подруги звучал нарочито бесстрастно, вроде как у дикторши, которая только что сообщала о военных действиях.

Послышался звук запираемой двери, потом легкие Лелины шаги.

Она вошла с рулоном кальки. Калька была цвета необычного — какая-то голубоватая.

— Тут на две блузки и еще на платочки останется. Хочешь, и тебе платочек подрублю?

— Говорят, платки дарить — это к разлуке, — сказал я.

— Тогда не будет тебе никаких платков. Не хочу никакой разлуки… Ты знаешь, Римма твое пальто заметила… Ну, я ей немножко сказала. Ведь если уж она заметила…

— А она?

— Очень удивилась. Кошка выскочила, глазки выпучила… Я пойду на кухню, поставлю кофе… А вообще все-все-все хорошо.

* * *

Когда я вернулся домой, в комнате было очень накурено. Белые изразцовые стены сквозь дым казались голубоватыми. Костя, одетый, лежал на кровати и читал. При виде меня он молча сунул Плутарха под подушку, вытащил из-под кровати гитару и запел базарным голосом:

Для кого я себя сберегала,
Для кого, как фиалка, цвела!
До семнадцати лет не гуляла,
А потом хулигана нашла…

— Итак, нет больше Пиренеев? — спросил он, снова пряча гитару под кровать.

— Иди, Синявый, к черту! — ответил я. — Скажу одно: я — счастливый человек. Больше ничего не скажу.

— Я за тебя рад, Чухна, — уже серьезным голосом сказал Костя. — Но ты не очень-то верь в свое счастье. Все равно она не для тебя. Все равно она от тебя уйдет. Уйдет и не вернется.

— Зачем ты мне это говоришь? — обиделся я. — И не в первый раз ты это мне говоришь. Если б ты был мне враг…

— Оттого что не враг, оттого и говорю, — ответил Костя. — Я тебя подготавливаю. Я тебе делаю прививки, я ввожу в твое тупое сознание малыми дозами то, что потом ты получишь сполна. Тебе нужен иммунитет… Но ты не забыл, что сегодня ты дежурный по питанию? Напитай меня сардельками, напои меня киселем, ибо я изнемогаю от любви к пище.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: