— Соломкина! Лезь в кузов, тебе говорят! Брось кошку, тебе говорят!
Девочка лет двенадцати стояла возле лесенки, прислоненной к борту грузовика, держа кошку. Большая серая кошка пугливо прижималась к ней, положив ей на плечо голову. Никто, видно, эту кошку никогда не обижал, не бил, она привыкла не бояться людей, и теперь ее страшили не люди, а непонятная тревога, охватившая их.
— Брось кошку, тебе говорят!
Девочка испуганно отпустила руки, и кошка неуклюже, не по-кошачьи, оторвалась от нее и упала на мостовую. Девочка ступила на лесенку и заплакала, и сразу многие дети тоже заплакали в голос.
— Вон они, защитнички наши, топают! — крикнула какая-то молодая женщина, показывая на нас. — Вот они, защитнички-то! Топ-топ — от Гитлера!..
— Они-то чем виноваты? Стыдно такое говорить! — послышались голоса других женщин.
Мы шли, стараясь не ускорять шаг. Потом свернули в боковую улицу и невольно зашагали быстрее. Здесь было много разрушений. Из аптекарского магазинчика, где рамы были вырваны взрывной волной, горьковато потянуло полынью, и я сразу вспомнил Лелин дом, лестницу, ведущую к ней. Опять мне почудилось, что все это во сне. Неужели это вот я, а не кто-то другой, иду по этому городку? Неужели на мне вот эти брюки и гимнастерка х/б, и обмотки, и сапоги с кожаными шнурками — сапоги уже пообмявшиеся, но все еще пахнущие рыбьим жиром от той мази, которой я смазал их в военном городке? Неужели действительно есть все, что есть? И где-то далеко — нет, теперь уже не далеко, а страшно близко, потому что мы все отступаем и отступаем к Ленинграду, — где-то есть Леля? Сейчас лучше бы все удаляться и удаляться от нее — а потом вернуться.
Все эти дни я не вспоминал о Леле, но и не забывал ее ни на миг. Она все время была со мной тихим и незримым ощущением грусти и счастья. Она мне не снилась, ее внешний облик не возникал передо мной; она как бы прятала свое лицо от моей памяти, чтобы мне легче было переносить дни разлуки. И, словно по безмолвному ее повелению, я ни разу не раскрыл своей записной книжки, где хранил ее фото — то самое, где она стоит на фоне полотняного дворца. Но теперь горьковатый полынный запах так ясно напомнил все-все недавнее, ленинградское, что сердце защемило.
— Ходи веселей! — прервал мои мысли Логутенок. — Нечего унылость перед гражданскими показывать. Если мы будем носами книзу ходить, они подумают, что совсем дела плохие.
— А то хорошие? — буркнул Беззубков. — Уж куда лучше…
— Не сказать, что хорошие, но не сказать, что совсем плохие. На войне то так, то эдак бывает. Перебьемся, а там и по-нашему пойдет.
На крыльцо столовой, стекла которой были выдавлены взрывом, пошатываясь, вышел нестарый еще мужчина в белых брюках, в соломенной шляпе; дачному его виду странно не соответствовал пустой рукав, засунутый в карман светло-серого пиджака, на лацкане которого синел старинный треугольный значок ДР — «Долой рукопожатья».
— Патрулируем? — подмигнул он нам. — Ну и правильно! Порядок нужен! Амба! Румба! Зумба-кви! — Он ритмично затопал белыми парусиновыми ботинками по доскам крыльца и запел, сам себе дирижируя единственной рукой:
Исполнив этот номер, безрукий кинулся обратно в столовую, будто позабыл там что-то.
— Шуточки! — угрюмо сказал Беззубков. — Кому война, а кому хреновина одна. Развеселился!
— Может, он с горя веселится, — с неожиданной грустью в голосе произнес Логутенок. — Пьет, пляшет, а самому плакать охота…
— Стойте! Приказываю! — закричал кто-то у нас за спиной.
Послышался топот, нас нагнал какой-то толстый майор. За ним семенил худенький человек в блестевшем от поношенности бостоновом синем костюме и в белой рубашке при черном галстуке. Майор был краснолиц, гимнастерка сидела мешком, как на солдате-новобранце. Справа на петлице не хватало шпалы — от нее на сукне остался чуть видимый невыгоревший прямоугольник. Кобура нагана была расстегнута.
— Стойте! Приказываю! — снова закричал он, подбегая к нам вплотную. Я заметил, что глаза у него красные. Он походил на пьяного, но спиртным от него не пахло.
— Товарищ майор разрешите доложить выполняем приказ непосредственного начальника идем к вокзалу за питанием для роты, — без знаков препинания произнес Логутенок.
— Это вы успеете! Исполняйте мое распоряжение! Мне приказал лично подполковник Бельченко! Идемте со мной!
— Это тоже у вокзала, — сказал человек в бостоновом костюме, обращаясь к майору. — Ребята, это недолго, а потом пойдете по своим делам, — просительно обратился он уже к нам. — Надо ликвидировать животных… Их немного… Это быстро… Это необходимо в целях безопасности населения.
Несколько гражданских, все больше женщины, остановились и стали ждать, что у нас будет дальше.
— Исполняйте распоряжение, и нечего собирать публику! — Майор встал перед Логутенком, потом отвернулся и пошел вперед. Логутенок остался стоять на месте. Мы с Беззубковым тоже не двинулись.
— Они не слушаются, товарищ командир! — закричал человек в бостоне. — Прикажите им построже!
Майор вернулся, снова встал перед Логутенком.
— Товарищ майор, разрешите доложить… мы выполняем приказание непосредственного начальника идти за продовольствием…
— Исполнять мое распоряжение! — криком оборвал майор Логутенка и выхватил наган. Очевидно, уже ко многим обращался он со своим приказанием, и все отговаривались или просто удирали от него, и теперь он был готов на все.
— Слушаюсь, товарищ майор, — мрачно проговорил Логутенок. — Ребята, следуйте за товарищем майором.
Впереди вышагивал майор, за ним Логутенок, затем в паре мы с Беззубковым; шествие замыкал штатский. Он зорко следил, чтобы мы не драпанули. На ходу он объяснял, в чем дело. Две недели тому назад ехал по этой дороге передвижной зверинец откуда-то с юга, а на станции уже была пробка. Вагоны с ценными зверями («валютными» — уточнил он) кое-как прицепили к какому-то составу, увезли отсюда. А три вагона с менее ценными животными и всяким оборудованием сгрузили здесь. Теперь вывезти этих зверей нет никакой возможности, поезда не идут. А станцию начали бомбить, идет эвакуация. Если при очередной бомбежке будут повреждены клетки, может так случиться, что звери очутятся на воле, среди населения возникнет паника. Да и вообще что теперь делать с этими животными, чем их кормить? Кому за ними присматривать? Они все равно погибнут от голода. Ну что с ними делать? Ну?
Дым тек между домами. В душном воздухе висели хлопья жирной копоти. Майор теперь шагал рядом с нами, штатский впереди. Он вывел нас к рынку. Не было ни продавцов, ни покупателей. Обитые цинком прилавки печально мерцали в дыму, один их ряд был повален взрывной волной. Валялось множество листов синей плотной бумаги — той, что называется сахарной. Мы миновали рынок, скверик с переделанной в трансформаторную будку часовенкой, и наш вожатый подвел нас к длинному двухэтажному каменному зданию. Войдя в ворота, очутились в пристанционном дворе, между двумя слепыми кирпичными стенами; на них чернели крупные надписи: «За куренье под суд». С третьей стороны двора возвышался пакгауз с платформой, на которую выходило несколько железных дверей; две были распахнуты, и из них шел дым.
Длинный двор был пуст и безлюден, и только в дальнем конце его, у платформы, стояли на асфальте какие-то ящики. Что-то там пестрело около стен, но сквозь дым трудно было различить, что же там такое.
— Нам в тот конец, — сказал штатский. — Животные именно там.
Мы обошли две неглубокие воронки, в которых влажно чернела земля, подошли ближе к пакгаузу. У подножия платформы, и у стены, и просто на асфальте стояли и лежали пестрые фанерные щиты с изображениями зверей. Все звери на щитах были злы, опасны — не дай бог на таких нарваться, когда они на воле! Огромный лев стоял на оранжевой скале, свирепо раскрыв пасть; лисица с коварной ухмылкой тащила в зубах окровавленную куропатку; медведь, встав на дыбы, злобно прищурив глаза, пер прямо на зрителя; волк, оскалясь, стоял над трупом барана, наступив ему лапой на горло; обезьяна — и та, сидя на каком-то немыслимо кудрявом дереве, глядела вниз, хищно ощерясь, — вот-вот кинется на кого-нибудь. Даже слон, изображение которого было поставлено вверх ногами, недобро выставлял вверх острые бивни; серый гофрированный хобот извивался, как трубка гигантского противогаза. Некоторые щиты были пробиты осколками. Тут же валялись легкие дощатые воротца с надписью: «ПЕРЕДВИЖНОЙ ЗВЕРИНЕЦ». Лежала на боку пестрая будка-касса; над ее круглым окошечком синела табличка: