Тогда открылась дверь квартиры напротив. Вышла женщина в серой беличьей шубе, в толстом сером платке.

— Вы зря стучите, — сказала она. — Любовь Алексеевна три недели как в стационаре.

— А Леля? — спросил я. — А где Леля?

— Лели нет, — ответила женщина. — Уже дней… — она прищурила глаза, припоминая. — Уже недели две.

— Леля эвакуировалась, да?

— Лели нет, — повторила она. — Леля при обстреле убита.

Женщина притворила за собой дверь и стала говорить мне, что Леля с Риммой из девятнадцатой квартиры пошли в тот день на Неву за водой, и начался обстрел. Их убило первым же снарядом…

— Нет ли у вас хлеба? Я, конечно, вам заплачу.

— Вот, нате, — я вынул из противогазной сумки кусок хлеба и протянул ей.

— Сейчас я вам вынесу… — она открыла дверь.

— Нет, не надо… Вы не знаете, где похоронили?

— Теперь никто не знает, где кого хоронят, — ответила она. Потом повторила: — Теперь никто не знает, никто… Ну, спасибо вам большое.

Она вернулась в свою квартиру, а я еще постоял перед Лелиной дверью. Потом начал спускаться. Костя как-то сказал, что у меня плохая теплопроводность, как у кирпича, — все до меня очень медленно доходит. И теперь до меня доходило очень медленно. Я понимал, что все так оно и есть, а поверить сразу в это не мог.

Может быть, и сейчас, через двадцать четыре года, это еще не совсем дошло до меня.

34. Окончание

Из батальона выздоравливающих я попал в пехотный полк, который держал оборону правее Белоострова. Летом сорок третьего меня направили из части в Ленинград, в школу младших лейтенантов. Казарма помещалась на окраине, но теперь опять ходили трамваи, и по воскресеньям, получив увольнительную, я ехал в город. Первым делом заходил домой — занести тете Ыре чего-нибудь съестного. Потом направлялся на Симпатичную линию, тихо проходил мимо Лелиного дома. По лестнице не поднимался: не к кому. Лели нет на свете, а тетя Люба эвакуировалась на Большую землю еще в апреле сорок второго.

Но однажды, когда я поравнялся с домом, начался обстрел района, и дежурные загнали меня в подъезд. Теперь уже не по своей воле очутился я на знакомой лестнице. Я и те несколько прохожих, которых загнали вместе со мной, и те, которых на время обстрела выставили из аптеки, стояли и ждали отбоя на той самой площадке, где когда-то в незапамятные времена разбилась «соблазненная» девушка и где когда-то шлепнулась на плитки коробка с пирожными от «бывшего Лора».

Сквозь зафанеренные окна лестницы слышался грохот разрывов. Снаряды рвались где-то на соседней улице или даже в ближних дворах. Мы стояли и нервно молчали. Каждый старался не шуметь, не шевелиться — каждый слушал и соображал: приближаются или отдаляются разрывы. И вот, в промежутке между двумя ударами, мне послышались Лелины шаги, откуда-то с третьего иди четвертого этажа. Будто это она там поднимается по лестнице. Может быть, она жива? — мелькнуло у меня. Я сорвался с места и побежал вверх. На лестнице никого не было. Но когда я добежал до пятого этажа, мне снова послышались ее шаги, а потом будто бы хлопнула дверь на шестом этаже.

Я взбежал выше и стал колотить кулаками по Лелиной двери и по жестяной кружке для писем. Потом опомнился, понял, что просто психанул. Надо скорее уходить отсюда, а то я здесь совсем свихнусь. Стал спускаться, но, когда дошел до площадки четвертого этажа, меня будто кто-то ударил по поджилкам. Ступеньки вздрогнули под ногами, раздался резкий оглушающий грохот, внизу сразу стало светло — это взрывной волной высадило из лестничных окон фанеру.

Когда я спустился на площадку перед аптекой, там разило тротиловым дымом и горячим железом, в воздухе густо висела известковая пыль. Снаряд разорвался в самых дверях парадной. Из аптеки слышались крики и плач — туда втащили раненых. Женщина в синем платье, которая стояла справа от меня, пережидая обстрел, и мужчина в железнодорожной форме, который стоял от меня слева, неподвижно лежали на плитках пола.

Ко мне подошла дежурная и сказала, чтобы я шел в аптеку. Я не понял зачем. Потом увидел, что с рук у меня течет кровь. Это я исколотил их о дверь и о кружку для писем. С такими царапинами стыдно было идти на перевязку, когда тут же рядом лежат убитые и когда перевязывают раненых. Дождавшись отбоя, я пошел на свою линию, домой. Тетя Ыра обмыла мне руки кипяченой водой и смазала коллодием, потом дала выпить полстакана водки. Она ни о чем не стала меня расспрашивать, а мне не хотелось рассказывать, где это я искровенил руки.

В следующее воскресенье я не поехал на Васильевский. Сойдя с трамвая на Невском, я побрел вдоль канала Грибоедова, по четной стороне. Чем дальше я шел, тем тише и малолюднее становилась набережная. Многие умерли, многие эвакуировались; никогда город не был таким безлюдным, как в то лето. Начавшийся было утром обстрел давно прекратился, и лежала такая тишина, будто настал вечный мир. Там, где канал делает поворот, я остановился, прислонился к решетке. Вода в канале текла совсем чистая, как в лесной речке; над нею толклись мелкие комарики. Мальки, будто серебряные иголочки, сновали над зелеными водорослями; подплыв стайкой к замшелой гранитной стенке, они делали поворот все вдруг и уходили в глубину.

Все кругом было очень странно, вроде как во сне. Издали, далеко позади меня, слышались шаги двух прохожих, а впереди, по ту и по эту сторону канала, — ни души. Стоял не солнечный, но светлый августовский день, а мне на миг почудилось: это белая ночь. Если б Леля была рядом со мной, я сказал бы ей об этом и она сразу бы поняла. «Да-да-да. Это белая ночь, — серьезно и тихо ответила бы она. — Второй такой белой ночи не будет в этом городе никогда, никогда, никогда…»

Я ушел с канала, сел на Сенной площади на трамвай и поехал в сторону техникума. Давно я там не был.

На здание техникума упала пятисотка, а может быть, и тонная. Среди развалин высились две стены с отслаивающейся масляной краской. Из щебня торчали погнутые взрывом ржавые двутавры перекрытий. На кирпичных обломках, на мусорных осыпях уже вовсю росла сорная трава. Подойдя к уцелевшей правой стене, я спустился к железной двери бомбоубежища, заглянув в подвал. Там неподвижно стояла густая черная вода, пахло тиной и тлением. В зарослях крапивы возле другой стены я заметил несколько осколков стекла телесного цвета — все, что осталось от Голой Маши. «Надо поскорее уходить отсюда, — подумал я. — Здесь тоже мало радости».

До вечера было далеко, и я решил зайти к Люсенде и Веранде, благо их дом близко от техникума. Интересно, в городе ли они?

Дверь мне открыла Люсенда. Она открыла, не спрашивая кто, и, увидев меня, побледнела. На ней было платье «день и ночь», волосы причесаны гладко — почти такая же Люсенда, как до войны, только глаза грустнее.

— Ты… — сказала она. — Ты…

— Я. А что? Ты недовольна, что пришел?

— Я рада… Я думала…

— Знаю, что ты думала. Это, конечно, еще может случиться. Но пока жив и здоров.

— Идем, идем ко мне в комнату, — заторопилась она. — Я тебе так рада, что ты даже не знаешь как!

В комнате по-прежнему было очень пусто. Возле двери на гвоздиках висели два одинаковых серых пальто. Они сразу бросились мне в глаза.

— У меня всего по двое, — сказала она, перехватив мой взгляд. — Два пальто, два выходных платья, две пары туфель… Всего по двое, а я одна. Сестренки нет.

— Когда это случилось? — спросил я.

— В прошлом году, в феврале.

— Леля тоже в феврале в прошлом году, — сказал я.

Потом начал рассказывать Люсенде все, что пережил за это время. Она слушала молча. Если б она начала меня утешать, начала бы говорить, как говорят в таких случаях, что, мол, все перемелется, — я бы просто повернулся и ушел. Но она слушала молча. Потом тихо заплакала. И тогда утешительные слова стал говорить я. И еще я сказал ей, что мне стыдно: взвалил на нее новое горе, будто у нее своего мало.

— Но ведь мы друзья, — ответила она. — Так и должно быть между друзьями… Сейчас мне пора на работу, а ты не забывай меня и заходи, когда можешь. А если будешь далеко — пиши. И скажи мне, когда кончится война?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: