– Нет, мать... Ты этак нас окормишь.

– Кушайте, дорогие гости, кушайте.

– Ешь, братцы, гуляй!.. Царство небесное родителю моему... Капиталишко оставил подходящий...

– А ты на церковь жертвуй! Духовным отцам своим.

– На-ка, выкуси! Ххха-ха!.. Мы еще сами поживем... Анфиса, верно?

– Наше дело сторона, – передернула та круглыми плечами.

– А вот киселька отведайте!.. С молочком, с ватрушечками. Получайте.

– А подь ты с киселем-то!.. Ну, кто едет?.. Эй, Гараська! Крикни кучеру... Тройку!..

– Постыдись! – кротко сказала жена, сдерживая раздражение.

– К черту кисели, к черту!..

– Нет, Петр Данилыч... Погоди, постой... До киселька я охоч... – И священник, икая, наложил полную тарелку.

– Господа, тост!.. – звякнул пристав шпорами и, браво крутя ус, покосился на ясное, загоревшееся лицо Анфисы. – Уж если вы, Петр Данилыч, решили широко жить, давайте по-благородному. Тост!

– К черту тост! К черту по-благородному! – махал руками, тряс кудлатой бородой хозяин: – Тройку!.. Анфисушка, уважь...

– Постыдись ты, Петруша... Людей-то постыдись...

– Людей?! Ха-ха!.. – И, вынув пухлый бумажник, хлопнул им в ладонь. – Во!.. Тут те весь закон, все люди...

После ужина затеяли плясы. Но у плясунов пьяные ноги плели Бог знает что, и от обжорства всех мутило. Отец Ипат, выставив живот, тяжело пыхтел в углу, вдавившись меж ручек кресла.

– Обкормила ты нас, мать, зело борзо. Ведь этакой прорвой пять тысяч народу насытить можно...

– Едем! – появился Петр Данилыч в оленьей дохе и пыжиковой с длинными наушниками шапке. – Анфиса! Батя!..

И в тесной прихожей, где столпившиеся гости тыкались пьяными головами в чужие животы, в зады, Петр Данилыч громко, чтоб все слышали, говорил оправлявшей пуховую шаль вдове:

– Хоть я, может, и не люблю тебя, Анфиса... при всех заявляю и при тебе равным манером, отец Ипат... Что мне ты, Анфиска? Тьфу!.. Из-под дедушки Данилы горшки носила. Ну, допустим, рожа у тебя... это верно – что, и все такое, скажем, в аккурате... Одначе едем кататься вместях. Назло бабе своей. Реви, фефела, реви... Едем, Анфиска!!!

Под звездным небом все почувствовали себя бодрее. Отец Ипат прикладывал к вискам снег и отдувался.

Тройка вороных смирно ждала.

– Марковай, слезовай! – шутливо проблеял батя кучеру Марку, копной сидевшему на козлах в вывороченной вверх мехом яге и собачьих мохнатках.

– Слезовай, Марковай!

– А ты сам, батя, что ли?.. Мотри, кувырнешь хозяина-то, – покарабкалась с козел, бухнула в сугроб копна.

– Ну, скоро вы? – горел нетерпением купец.

– Живчиком!.. Марковай, ну-ка засупонь меня... Не туго!.. Пошто туго-то?! – хрипел отец Ипат. – Аж глаза на лоб. Уф!.. Ну и нажрался... – Перетянутый кушаком по большому животу, он взгромоздился на козлы, забрал в горсть вожжи и, взмахнув кнутом, залихватски свистнул: – Ну-у, вы!.. Богова мошкара... фють!!

Гладкие кони закусили удила, помчались. На первой же версте, на повороте, сани хватились о пень, седоки врезались торчмя в глубокий сугроб, а тройка, переехав священника санями, скрылась.

– Править бы тебе, кутья прокислая, дохлой собакой, а не лошадьми! – выпрастывая из снега хохотавшую Анфису, сердился Петр Данилыч.

– Но, но... Ты полегче... – подбирая меховую скуфью с рукавицами, огрызался отец Ипат. – И не на таких тройках езживали.

Вся сельская знать, бывшая на именинах, мучилась животами суток трое. Отец Ипат благополучно отпился огуречным рассолом, пристав перепробовал все средства из походной аптечки Келлера, староста выгонял излишки банным паром, редькой.

А сам хозяин неделю ходил с завязанной шеей и не мог поворотить головы.

– Ямщичок!.. Чертов угодничек! – брюзжал он на попа.

V

На реку Большой Поток наши путники прибыли ранней весной. Могучая река даже в межень достигала здесь трехверстной ширины, а теперь разлилась на необозримые пространства. Острова были покрыты водой, и только щетки затопленного леса обозначали их границы. Кое-где еще плыли одинокие льдины, иной раз такие огромные, что казалось, на каждой из них смело могли бы разместиться деревни три-четыре с пашнями и лугами.

На матерых берегах лежали высокие торосы выброшенного льда, отливавшего на солнце цветами радуги.

Картина была привольна, дика, величественна. Скользящая масса воды замыкалась с одной стороны скалистым, поросшим густолесьем берегом, с другой – сливалась с синей далью горизонта. Вечерами ходили вдали туманы, а утренней зарей тянулись седые низкие облака. Когда вставало солнце, всегда зачинался легкий ветерок и рябь реки загоралась. Ни деревень, ни сел. Впрочем, вдалеке виднелась церковь. Это село Почуйское, откуда поедут в неведомый край Прохор с Ибрагимом-Оглы.

Прохор сделал визит почуйскому священнику. Тот сидел в кухне, пил водку и закусывал солеными груздями.

– А ты не осуждай... Мало ли чего... – встретил он гостя. – Мы здесь все пьем понемножку. Скука, брат. Да и для пищеварения хорошо. И пищу мы принимаем с утра до ночи: сторона наша северная, сам видишь. А ты кто?

Прохор назвал себя.

– А-а... Так-так... То есть тунгусов грабить надумали с отцом? Дело. Пьешь? Нет? А будешь. По роже вижу, что будешь... Примечательная рожа у тебя, молодец... Орленок!.. И нос как у орла, и глаза... – Батюшка выпил, пожевал грибок. – Прок из тебя большой будет... Ты не Прохор, а Прок. Так я тебя и поминать у престола буду, ежели ты полсотенки пожертвуешь...

– Эх, Господи! – вздохнул кто-то в темном углу. – Прок, что бараний рог: оборот сделал, да барану в глаз.

Прохор оглянулся. У печки – конопатый мужик лет сорока пяти, плечистый, лысый, вяжет чулки.

– Это Павел, – пояснил батюшка, – слепорожденный. Прорицает иногда. А что, раб Божий Павел, разве чуешь?

– Чует сердце. Начало хорошее, середка кипучая, а кончик – оёй!.. – Слепец перекрестился и вздохнул.

– А ты выдыш конца, слепой дурак?! – крикнул Ибрагим. – Шарлатан! Борода волочить надо за такой слова. Чего ребенка мутишь?

– Эх, Господи!.. Татарин, что ли, это? – поднял незрячие глаза раб Божий.

Батюшка усмехнулся, шепнул Прохору:

– Прохиндей, не верь... Дурачка ломает, – и громко: – А вот скоро пожалуют сюда с плавучей ярмаркой купцы.

– С плавучей? – переспросил Прохор. – Интересно.

Через два дня, на закате солнца, Прохор встречал эту ярмарку. Вдали забелели оснащенные парусами баржи. Течение и попутный ветер быстро несли их к селу. Белыми лебедями, выставив выпуклые груди парусов, они плыли друг за другом.

– Сорок штук... Ибрагим, красиво? – залюбовался Прохор.

Вскоре ярмарка открылась: выкинули флаги, распахнули двери плавучих магазинов. Зачалося торжище.

Все село высыпало на берег. Выезжали из тайги с огромными караванами оленей якуты и тунгусы, по вольному простору реки со всех сторон скользили лодки: надо торопиться окрестным селам и улусам – через три дня ярмарка двинется дальше, за сотни верст.

С ранней весны до поздней осени плывет она на дальний север, заезжает в каждое богатое село и наконец останавливается в Якутске. Там все распродается, баржи бросаются на произвол судьбы, и обогатившиеся торговцы возвращаются домой.

Вечером Прохор Громов обошел всю плавучую ярмарку и остановился у самого нарядного магазина. От берега, борт к борту, счалены три баржи. На каждой – дощатые, в виде дачных домов, надстройки. Разноцветные по карнизу фонари и вывеска:

ТОРГОВЫЙ ДОМ ГРУЗДЕВ С СЫНОВЬЯМИ

Прохор вошел в первую баржу-магазин: все полки завалены мануфактурой, сияли четыре лампы-»молнии», покупатели жмурились от ослепительного света, желтый шелк и ситец полыхали от ловких взмахов молодцов-приказчиков. Тунгусы стояли как бы в оцепенении, не зная, что купить, только причмокивали безусыми губами. Пахло потом, керосиновой копотью и терпким каленым запахом от кубовых, кумачных тканей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: