И зал замирает, предчувствуя, что сейчас будут сказаны слова ужасающей силы. Сейчас этот высокий громо-голосый человек вернет всех к боли и горю, которые еще не зажили за эти шесть лет.
Люди в зале пригибают головы, на которые легла чугунная тяжесть вскрывшегося в стихах горя.
Вот эти самые люстры. Их пригасила тогда страшная весть. Здесь, в этом же самом зале, на съезде Советов прозвучали эти слова:
Тяжелый, приглушенный вздох двух тысяч людей словно распирает ребра-ярусы высокого зала.
Все вернулось. И этот черный день, когда «стариками рассерьезничались дети и как дети плакали седобородые», и мороз того дня, и молчаливые, в дыму тяжелого дыхания очереди у Дома союзов, и бедой нависшее январское мглистое небо.
И столько надежды, полновесной веры в голосе Маяковского, что одновременно и в партере и во всех ярусах – легкое шевеление, словно люди, поверив в силу этой невозможной жертвы, готовы ринуться с мест. Но голос Маяковского звучит вдруг глухо и безжалостно, сойдя на низы, где уже нет ничего, кроме бездонной правды непоправимого:
В Большом театре тихо так, как было тихо в Колонном зале тогда, в январские дни, шесть лет тому назад. Слышно лишь легкое сипенье прожектора, в луче которого стоит поэт.
Печально и сурово произносит поэт знакомые строки этой песни, которую певал и Ленин. И кажется, что из горя нет выхода, что полукруг ярусов сейчас сомкнётся кольцом – и не выбраться, не оправиться…
Но вдруг снова крепнет, мужает, раздавая вширь стены, голос Маяковского:
Он заставляет каждого чувствовать себя этой частицей – участником истории. Торжественное сознание единства заставляет всех в зале воспрянуть. Наступает момент великолепного перелома, и голос Маяковского с низов горя вдруг одним страшным рывком восходит на вершины, с которых виден весь мир. Четыреста тысяч новых коммунистов идут заполнять собой брешь в рядах. Подымают якоря, по сигналу срываясь с причалов, уходя в море, боевые корабли. Зарываются в свинцовые глубины «подводные кроты». Всем знакомая наизусть, столько раз певавшаяся на улицах, мечтательная и неукротимая, звенит вдруг песня на весь зал Большого театра:
Маяковский делает широкий шаг вперед. Он теперь на самом краю, на обрыве сцены. Он выпрямляется, словно сам сейчас, как взрыв, ударил из-под земли.
Высоко поднята над головой рука. Раскрыта ладонь. Широко растопырены пять пальцев. Маяковский как бы упирается в воздух перед собой. И – ладонью книзу – с высоты замаха рушит на Европу свой вывод:
С такой победительной искренностью, с таким непреклонным убеждением читает Маяковский заключительные строки поэмы:
Так верит он в людей, сидящих в зале, такой он им друг, что и там, в партере, в ложах, все невольно подаются вперед, навстречу этому ураганному голосу, и невольно приподнимаются.
А зал уже стоит, и овация летит по залу в слитом грохоте ладоней. «Как будто жесть в ладонях мнут. Оваций сила» растет и растет.
Маяковский стоит, окидывая большими натруженными глазами это оглушительное и сплошное мельканье рук. Он слышит, как из всех ярусов, из всех лож кричат:
– Браво, браво, Маяковский!.. Хорошо, Маяковский!.. Спасибо!..
Он улыбается, усталый и благодарный, и видит, как за барьером правительственной ложи, протянув к нему руки, взволнованно аплодируют те, кому партия, народ, страна доверили вести великое ленинское дело дальше…
Двадцать лет работы
И все
поверх зубов вооруженные войска,
что двадцать лет в победах
пролетали,
до самого
последнего листка
я отдаю тебе,
планеты пролетарий.