Критика на сборник отреагировала обильными рецензиями: целых семь. И в общем положительными оценками, среди которых отзывы и Н. Полевого, и даже такого деятеля пушкинского круга и издателя «Современника», как П. Плетнев. Тем не менее оказалось, что если одно или даже несколько стихотворений молодого автора скорее рождали надежду, то целая книга того же «юношеского пера» больше взывала уже к снисходительности. Возможно, почувствовал это и сам поэт. Тем паче, что «Литературная газета» и прямо написала: «Название «Мечты и звуки» совершенно характеризуют его стихотворения. Это не поэтические создания, а мечты молодого человека, владеющего стихом и производящего звуки правильные, стройные, но не поэтические...»

Последний гвоздь вколотил в «Отечественных записках» Белинский: «...прочесть целую книгу стихов, встречать в них все знакомые и истертые чувствованьица, общие места, гладкие стишки, и много-много, если наткнуться иногда на стих, вышедший из души, в куче римфованных строчек, — воля ваша, это чтение или, лучше сказать, работа для рецензентов, а не для публики...»

В отличие от снисходительных рецензентов публика оценила сборник однозначно.

«Стихи неизвестного писателя, — вспоминает Григорович, тогда еще только читатель, — сколько помнится, не произвели на меня и Достоевского особенного впечатления».

На прочую публику они тем более не произвели никакого впечатления и, отданные в магазин для комиссии, лежали себе и лежали. «...Прихожу в магазин через неделю, — рассказывал позднее Некрасов, — ни одного экземпляра не продано, через другую — то же, через два месяца — то же. В огорчении собрал все экземпляры и большую часть уничтожил. Отказался писать лирические и вообще нежные произведения в стихах».

Поэт не обольстился чьими бы то ни было похвалами и не огорчился хулами, не стал ни для себя, ни для других в позу непризнанного гения, от которой так близко и до глобальной мировой скорби, и до вульгарной бытовой пьянки: хотя рядом и с той и с другой он прошел. Так что в связи все с тем же сборником совсем молодой Некрасов в третий раз проявил величайшую трезвость ума, полную и никогда ему в дальнейшем не изменившую самокритичность. Величайший, как позднее скажет о нем Чернышевский, русский лирик отказался, по собственному признанию, писать «лирические стихи». Это ли не драма? Потому что, строго говоря, первые стихи и — соответственно — первый сборник Некрасова — это чуть ли не главная для него книга. Книга, возникшая на базе высочайшего — и убежденного — идеализма, на основе пламенной — и искренней — страсти, на почве глубокой — и самосокрушительной душевной взволнованности. Но главная потому, что началам этим он не изменит никогда, навсегда во всем этом останется себе верен.

Только Белинский в своем вроде бы убийственном одностраничном приговоре это почувствует и потому в нем же вынесет полный оправдательный вердикт и, может быть, тем самым, заставив поэта отказаться писать стихи, спасет его душу. Спасет душу именно потому, что признает ее. «Вы видите по его стихотворениям, что в нем есть и душа и чувство, но в то же время видите, что они и остались в авторе, а в стихи перешли только отвлеченные мысли, общие места, правильность, гладкость и — скука. Душа и чувство есть необходимые условия поэзии, но не ими все оканчивается». Буквально по нескольким выловленным строчкам критик уловил наличие души и чувства, этих необходимых условий поэзии. Именно тогда, еще задолго до встречи, о которой, конечно же, ни поэт, ни критик, не думали, Белинский стал, как оказалось, навсегда, учителем Некрасова, сказав главное: вы — вещь, но пока — вещь в себе.

Учитель! Перед именем твоим
Позволь смиренно преклонить колени, —

поклонится ему в стихах через несколько лет Некрасов.

«...Нужна, — продолжал критик, — еще творческая фантазия, способность вне себя осуществлять внутренний мир своих ощущений и идей и выводить во вне внутренние видения духа. Но если этой способности в вас нет, то сколько вы ни пишите и как красиво ни издавайте ваших стихотворений, вы не дождетесь от читателей ни восторга, ни сочувствия...»

И если этой способности — «вне себя осуществлять внутренний мир своих ощущений и идей» — нет, то этому не научит никакой критик, никакой учитель. Здесь уже все дело только в поэте. Мы увидим, как и когда начнет у Некрасова выводиться «во вне внутреннее видение духа». И он перестанет быть «вещью в себе». Собственно, именно тогда, когда он станет «вещью для других», появится возможность стать «вещью для себя». Совершится именно то, что Достоевский и назвал в Некрасове скорбью о народе как исходе собственной скорби. А пока?

Позднее Некрасов вспоминал: «Я перестал писать серьезные стихи и стал писать эгоистически», иначе говоря — для заработка, для денег, иногда просто для того, чтобы не умереть с голода. С «серьезными стихами» дело кончилось крахом. Крахом, как мы видим, внутренним. И крахом внешним — стихи не кормили, иногда обходилось даже без жалких гонорарных подачек, тем более, что по обычаям того времени первая публикация молодого автора чаще всего не оплачивалась: позднее такой практики обычно придерживался и Некрасов — издатель журнала.

Между тем «серьезные» стихи, видимо, и были главным серьезным делом. Возможно, и даже всего скорее, они теснили второе серьезное дело: университет. К университету нужно было готовиться, и тем серьезнее, чем слабее была предварительная гимназическая подготовка, да еще и не законченная. За помощь в математике и физике взялся земляк — студент университета Андрей Глушицкий, по латыни обещал учить семинарский преподаватель Д. И. Успенский. Бог весть, что совершалось с другими предметами. А ведь только иностранных языков нужно было сдавать четыре (всего экзаменов было четырнадцать).

В дальнейшем, уже в пору своих заграничных поездок, Некрасов неоднократно пожалуется как на одно из главных неудобств на «безъязычие», хотя и отметит, что оно вполне компенсируется постоянно и широко открытым кошельком.

Вряд ли преуспел, как показали события, Глушицкий и еще менее Успенский, к тому же оказавшийся алкоголиком, впадавшим в длительные запои с непродолжительными перерывами, на которые и падала латынь.

Но менее всего преуспел сам поэт. Между тем поступать он почему-то решил на факультет восточных языков. Натурально, дело кончилось скорым и безусловным провалом: единственная тройка (естественно, по российской словесности) на фоне сплошных единиц.

Некоторое время он состоял вольнослушателем по философскому факультету. Причем слушал лекции бесплатно, ибо отец прислал сыну от ярославского предводителя дворянства необходимую справку о своем «недостаточном состоянии»: видимо, какие-то отношения отца и сына все же к тому времени возобновились. Не очень много Некрасов эти лекции слушал, даже менее, чем числился слушающим. Через год будет сделана еще одна попытка одоления университетского барьера, на этот раз на юридическом поприще. И снова все кончится провалом. Правда, по русской словесности уже не тройку, а пятерку поставит ему профессор А. В. Никитенко, еще не зная, конечно, что ставит ее своему будущему подопечному, стихи которого он будет «экзаменовать» в качестве цензора, и своему будущему «хозяину», издателю журнала, редактором которого Никитенко одно время будет состоять.

Если с «серьезными» стихами Некрасов потерпел первый крах, то с университетом произошел второй.

В итоге общий крах — тем более драматический, что путь к нему тоже был долгим и мучительным. Ведь имелись хотя бы надежды. Во имя этих надежд терпелся и голод и холод. Именно на это время и выпали самые тяжкие житейские невзгоды. Именно в эти годы случились эпизоды, сыгравшие решающую роль в дальнейшей его судьбе, если не поэтической, то житейской. Знаем мы о них не столько в его записях, сколько в рассказах, записанных другими.

«Рассказывал он, — вспоминает А. С. Суворин, — обыкновенно много и живо. Это была живая и умная летопись литературы и жизни, и притом такой жизни, которая для большинства нас — terraincognita [Неизведанная область (.лат.)].


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: