Но лирика осталась лирикой. Это не очерк и не рассказ. Это лирическое выявление типа народного сознания. Суть стихотворения (и в этом открытие Некрасова) не просто и не только в обличении угнетения и барского произвола, но и в восприятии сложности и противоречивости народного характера как результата массы обстоятельств, и этого произвола тоже. Ужас охватывает, может быть, не столько от рассказанной истории, сколько от этой непосредственности, от этой наивности:

«...А, слышь, бить — так почти не бивал,
Разве только под пьяную руку...»

Своеобразный лиризм стихотворения обусловлен и этой безыскусностью, этой цельностью взгляда на мир. Но такая цельность возможна в произведении уже только как следствие, пусть временной, утраты самим поэтом цельного восприятия народной жизни, которое еще было у Лермонтова или, совершенно по-иному, у Кольцова.

Страдание в некрасовском стихотворении представлено в необычной сложности, оно прочувствовано вдвойне или даже втройне: оно и от горя мужика, которого сокрушила «злодейка-жена», и от горя самой «злодейки», несчастной Груши, и от общего горя народной жизни:

«...Ну, довольно, ямщик! Разогнал
Ты мою неотвязную скуку!..»

Без этого конца, без этих двух строчек произведение не было бы подлинно некрасовским. Появилось, как говорят литературоведы, лирическое я самого поэта. Оно-то и засвидетельствовало, что здесь уже нет ни кольцовской лирической замкнутости в «заколдованном кругу» народности, ни лирической замкнутости в себе, которая определяла характер восприятия народа у Лермонтова.

Свидетельство мемуариста П. Григорьева подтверждает, что Некрасов вполне, во всяком случае со временем, сознавал суть сделанного им художественного открытия. «Да, — заговорил он, — я увеличил материал, обрабатывавшийся поэзией, личностями крестьян... Лермонтов, кажется, вышел бы на настоящую дорогу, то есть на мой путь, и, вероятно, с гораздо большим талантом, чем я, но умер рано... Передо мной никогда не изображенными стояли миллионы живых существ! Они просили любящего взгляда! И что ни человек, то мученик, что ни жизнь, то трагедия!»

В том, что стихотворение «В дороге» было написано после поездки Некрасова в Грешнево летом 1845 года, проявилась и какая-то общая принципиальная закономерность, и можно догадываться, что эта поездка, о которой мы ничего не знаем, была решающей в повороте к народу. Ведь до этого ни строкой, даже в письмах, деревня у Некрасова ни разу не появлялась. Пришвин записал в свое время: «Любовь к врагу и вообще к ближнему, и не только любовь, а просто внимание к ежедневному достигается только удалением от него и последующим возвращением. Путешествие ценно не так тем, что оно обогащает новым знанием, как тем, что открывает глаза на близкое». Некрасовская поездка, то есть возвращение после удаления, явно была толчком, достижением такой любви. Стихи, прежде всего «В дороге», подтвердили, как вдруг открылись глаза на близкое, а знания о нем немало было еще с детства припасено впрок.

Вспомним еще раз то, что поэт позднее писал молодому Льву Толстому: «Цель и смысл жизни — любовь». «Любящий взгляд» стал целью и смыслом его поэзии. От стихотворения «В дороге» и начал созидаться у Некрасова новый поэтический синтез. Чтобы попытаться окончательно пояснить это положение, возьмем крошечное стихотворение «Гробок» 1850 года:

Вот идет солдат. Под мышкою
Детский гроб несет, детинушка.
На глаза его суровые
Слезы выжала кручинушка.
А как было живо дитятко,
То и дело говорилося:
«Чтоб ты лопнуло, проклятое!
Да зачем ты и родилося?»

«Вот идет солдат...» Начато как будто бы обычное повествование, брошен взгляд на солдата со стороны, но появилось слово «детинушка», и на нем сомкнулись два мира в некое единство. «Детинушка» сказано о солдате, но слово это такое простое, народное, мужицкое, что оно становится уже как бы словом и от солдата. Поэт вне героя, о котором рассказывает, но и с ним. Аналогичное и рифмующееся «кручинушка» продолжит и сохранит эту интонацию. А во второй строфе уже невозможно отделить героя стихотворения от его создателя: «А как было живо дитятко, то и дело говорилося»... Солдат ли то сказал, подумал, почувствовал или рассказывающий о нем автор? В лирике, которую называют выражением внутреннего мира, сошлись, сомкнулись и слились в единство два мира: один в другом, один через другой.

Для Некрасова-поэта такие слова, как «цель и смысл жизни — любовь», — не фраза, пусть даже убежденно-прочувствованная. В сущности, мы видим у него во многих стихах не что иное, как поэтическую реализацию истинного смысла и цели любви, глубоко у нас объясненной Владимиром Соловьевым: «Любовь есть самоотрицание существа, утверждение им другого, и между тем этим самоотрицанием осуществляется его высшее самоутверждение. Отсутствие самоотрицания, или любви, то есть эгоизм, не есть действительное самоутверждение существа, — это есть только бесплодное, неудовлетворимое стремление к самоутверждению, вследствие чего эгоизм и есть источник всех страданий, действительное же самоутверждение достигается только в самоотрицании... Итак, когда мы говорим, что абсолютное первоначало, по самому определению своему, есть единство себя и своего отрицания, то мы повторяем только в более отвлеченной форме слова великого апостола: «Бог есть любовь».

Некрасов этот этический принцип воплотил, осуществил эстетически, художественно, то есть реально: недаром говорят об искусстве — вторая реальность. Ведь, как сказал тот же Владимир Соловьев, «величайшая богословская добродетель — любовь — получает это нравственное значение лишь в зависимости от данных предметных определений. Любовь сама по себе, или любовь вообще, не есть добродетель, иначе были бы добродетельны все безразлично существа, так все они непременно любят что-нибудь и живут своею любовью... Любить ближнего, как самого себя, — реально значит жалеть его, как самого себя».

Недаром чуткий В. Боткин, правда, в пору особенно дружественной близости, писал поэту: «Я не знаю другого сердца, которое так же умеет любить, как твое, — только ты любишь без фраз и так называемых «излияний». Пусть не всякий видит это — то и Бог с ними, кто не умеет видеть это».

Поиски нового поэтического синтеза у Некрасова будут не легкими, не скорыми.

Так, скажем, то же стихотворение «В дороге» резко выделяется не только на фоне того времени, но и в некрасовском творчестве точным воспроизведением живого крестьянского говора:

Понимаешь-ста, шить и вязать,
На варгане играть и читать...
(Слышь, учитель-ста, врезамшись был,
Баит кучер, Иваныч Торопка)...
На какой-то патрет все глядит... —

и.т.д.

Аполлон Григорьев заметил, что не подделка под народную речь, а речь человека из народа послышалась в этом стихотворении. Однако речь эта слишком сгущена, дотошно, подчеркнуто, даже немного «понарошку» народна. У зрелого позднего Некрасова мы никогда и нигде не найдем в мужицкой речи такую бытовую (но не поэтическую) верность и точность. Здесь же поэт еще не обрел нравственной и эстетической основы, которая позволяет превращать мужицкий говор в «перл создания», как говорил Гоголь. Приобретение в частном означало для поэзии потерю в целом. Завоевание в одном одновременно обернулось и поражением в другом. Старое отброшено, новое еще не до конца найдено: живая частная жизнь не укладывается в традиционную форму, ибо эта форма рассчитана на выражение цельного — радости, горя, любви.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: