Конечно, дело облегчалось легкостью характера, даже легкомыслием Ивана Ивановича Панаева. «Пустой» — привычная характеристика в дневниках, воспоминаниях и письмах почти всех имевших с ним дело. А между тем он был довольно известным писателем, писал немало и в разных жанрах, занимал достойно передовую, без крайностей, позицию. Может быть, и поэтому ни в чем не опускаясь до глубин и никогда не поднимаясь до трагизма. «В нем есть что-то доброе и хорошее, — написал Белинский, — но что это за бедный, за пустой человек, — жаль его».
Франтовство, ресторанно-маскарадные похождения, женщины (чему, возможно, способствовал и кавказский темперамент Панаева — он был армянином по матери) — не только были для него делом праздного препровождения времени. Общительный и добрый Иван Иванович отдавался всему этому со вкусом, в этом утверждаясь и этим гордясь, широко и щедро соблазняя и опекая по этой части многочисленных — и литературных тоже — друзей. Искусительность его здесь однажды распространилась даже на Грановского и распространялась позднее на Добролюбова. Сама женитьба на молодой красавице чуть ли не стала в ряд прочих его светских и полусветских подвигов. Во всяком случае, после медовой — с поездкой в Париж — части жена была предоставлена самой себе, что в условиях открытого литературного дома ставило ее в довольно двусмысленное положение. Впрочем, вскоре выяснилось, что, кажется, и внутренне молодая жена не для легковесного Ивана Ивановича.
Рядом со старшим (на семь лет), но «легким» и слабым Панаевым с нею оказался младший (на два года) Некрасов, но сильный и «тяжелый». «Тяжелый крест достался ей на долю...» — скажет через несколько лет сам поэт как раз об их отношениях.
Ни о каком бездумном адюльтере и речи быть не может. Некрасов домогался долго и трудно, даже и с попыткой самоубийства — мысли-то о нем он, впрочем, и никогда не чуждался.
«Как долго ты была сурова...» — запечатлелось стихом.
В самой по себе влюбленности в Панаеву ничего удивительного нет. «Одна из самых красивых женщин Петербурга», — вспоминает об Авдотье Яковлевне П. А. Соллогуб, а ведь он был влюблен еще в Наталью Николаевну Пушкину. Аристократу графу Соллогубу вторит разночинец попович Чернышевский: «Красавица, каких не очень много». Вынес после знакомства безусловный положительный приговор ее красоте и знаменитый француз Александр Дюма: «Женщина с очень выразительной красотой». «Я был влюблен не на шутку, — сообщает о ней брату Федор Достоевский, — теперь проходит, а не знаю еще...» Прозаику Достоевскому подпевает поэт Фет: «Не только безукоризненно красивая, но и привлекательная брюнетка».
Дело действительно не только в том, что Панаева была безукоризненно красива. Она была привлекательна, обладала редкостным обаянием. Неизвестно еще, чем были бы знаменитые литературные некрасовские обеды и не пошла ли бы вся русская литература и журналистика несколько иначе без их хозяйки. Во всяком случае уже наш современник, но большой знаток той эпохи К. И. Чуковский не без некоторого озорства заявил: «Кажется, если бы в иной понедельник вдруг обрушился в ее гостиной потолок, вся русская литература погибла бы... Ее гостиная, или, вернее, столовая, — двадцать лет была русским Олимпом и, сколько чаю выпили у нее олимпийцы, сколько скушали великолепных обедов». И с этой точки зрения она, видимо, была прекрасным (и буквально тоже) «сотрудником».
Возможно, иногда не без коварства. Поэтому же знаменитому Александру Дюма, видимо, действительно очарованному хозяйкой и много досаждавшему своими на некрасовскую дачу неожиданными визитами, которые требовали от хозяйки срочной дачной изворотливости, был приготовлен сюрприз: «Дюма был для меня кошмаром в продолжение своего пребывания в Петербурге, — писала она в «Воспоминаниях», — потому что часто навещал нас, уверяя, что отдыхает у нас на даче». Кстати сказать, и сама дача, снимавшаяся Некрасовым, являла собой прекрасное на взморье и в громадном парке швейцарское шале, полюбоваться которым приезжали дачники из Ораниенбаума и Петергофа (вспомним первую — хотя уже свидетельство начинающегося достатка — дачу Некрасова в 1844 году — простую избу огородника в Мурине). Отдал дань запомнившейся красоте новой дачи и Дюма («очаровательная дача»).
Приготовила однажды хозяйка швейцарского домика для француза Дюма и такой русский обед. «Раз, — продолжает Панаева, — я нарочно сделала для Дюма такой обед, что была в полном убеждении, что по крайней мере на неделю избавлюсь от его посещений. Я накормила его щами, пирогом с кашей и рыбой, поросенком с хреном, утками, свежепросольными огурцами, жареными грибами и сладким слоеным пирогом с вареньем, упрашивая поесть побольше. Дюма обрадовал меня, говоря после обеда, что у него сильная жажда, и выпил много сельтерской воды с коньяком. Но напрасно я надеялась; через три дня Дюма явился как ни в чем не бывало, и только бедный секретарь расплатился вместо него за русский обед. Дюма съедал по две тарелки ботвиньи с свежепросольной рыбой. Я думаю, что желудок Дюма мог бы переварить мухоморы». Не все в «Воспоминаниях» Панаевой верно, но в данном случае, кажется, сама тщательность заготовленного меню служит ручательством верности рассказа.
Григорович, как организатор визитов, «умасливал» Панаеву тем, что Дюма в рассказах о России расхвалит ее. Действительно, в своих «Впечатлениях от поездки в Россию», уже на следующий год вышедших в Париже (а сами визиты совершались летом 1858 года), Александр Дюма «расплатился» с хозяйкой и «расхвалил» Панаеву.
Она была мила и добра (это по Герцену), добра и благодетельна (это по Белинскому), любезна и добра донельзя (это по Достоевскому), умна и доброты истинной (это по Грановскому) . Действительно — была? Или — казалась? Или — иногда бывала? «Это грубое, неумное, злое, капризное, лишенное всякой женственности, но не без дюжего кокетства существо». Да, это о ней же, но уже по Тургеневу.
Сложно это и глубоко. Некрасов единственный, кому довелось вкусить от этой сложности и черпнуть из этой глубины. Это Панаев мог травой лечь под некрасовский камень, а здесь, с Панаевой, на камень нашла коса. Ведь уже к замужеству с Панаевым она пришла человеком с судьбой ломаной переломаной и драматичной. Образование получила самое куцее в казенном театральном училище, с умением кое-как объясняться по-французски, но с неумением достаточно грамотно писать по-русски. Отец, Яков Брянский, был актером («в миру» — Григорьев). Актрисой была и мать, сыгравшая в детстве Панаевой роль, подобную той, которую сыграл отец в детстве Некрасова, может быть, с поправкой на женскую изощренность притеснений.
Панаева почти от начала и до конца много писала: и романов, и повестей, и очерков, а потом, когда пришла пора вспоминать, и «Воспоминаний» — самое ныне для нас интересное и не раз изданное. Как часто бывает, первая книга оказалась автобиографической. Роман «Семейство Тальниковых» — долгая жутковатая повесть о ее семейной жизни: достаточно сказать, что один из некрасовских сборников был запрещен именно из-за панаевского романа. Не эта ли общность тяжелого и неизбывного прошлого и, может быть, поиск взаимного облегчения повели ее и Некрасова друг к другу.
Позднее, в стихах 1855 года, поэт даже назвал ее своей второй Музой: стихи эти, правда, при жизни и героя и героини не печатались: