Итак, недаром Некрасов-критик обратился к Тютчеву в пору кризисную в развитии Некрасова-поэта, когда он ничего не пишет, а еще точнее: пишет, да не дописывает. Что же он пишет, почему не дописывает, когда дописывает и как?

Чем глубже входят современные исследователи и текстологи в толщу некрасовской поэзии и в историю ее изданий, тем больше отпадает от 1848—1849 годов стихов, традиционно к этому времени относимых. Некрасов не обманул, заверив публику в статье «Русские второстепенные поэты», что теперь он стихов не пишет. В сущности, речь может идти только о стихотворении «Поражена потерей невозвратной...», точнее, о несохранившейся (а может быть, и сохранявшейся только в сознании поэта) его ранней редакции, и о стихотворении «Я посетил твое кладбище» и, тоже точнее, о его ранней редакции (вот она-то сохранилась и только в 1938 году была опубликована) .

Видимо, Тютчев был единственным, кто в кризисную пору подтолкнул к путям выхода, «уча» не соединять низкое с высоким, а преображать низкое в высокое: тютчевские стихотворения замечательны по цельности, ранняя редакция некрасовского стихотворения «Я посетил твое кладбище» — «Среди моих трудов досадных», о котором идет речь, явно эклектична. То есть Тютчев одновременно и побудил к таким стихам, и явно показал, что так писать нельзя, а раз так нельзя писать, то и печатать не следует. Некрасов и не печатает, а печатает, хотя и обозначая время создания временем первой редакции, только через несколько лет, «доведя до ума». Возникла же эта первая редакция в атмосфере тютчевской поэзии и даже под прямым влиянием ее.

В статье о Тютчеве 1849 года Некрасов особо выделил его стихотворение 1838 года «Давно ль, давно ль, о Юг блаженный». К этому-то стихотворению и восходит некрасовское «Среди моих трудов досадных...», а в конечном счете и «Я посетил твое кладбище». С Тютчевым в известной мере перекликается сюжет: разлука, расставание и воспоминание, которое очищает и просветляет прошлое: четкая трехчастная композиция, размер стиха, один из центральных образов... Тютчев помогает Некрасову стать Некрасовым. Первая редакция была лишена тютчевского драматизма, потому что она была лишена некрасовских характеров. Характер же героини немедленно проявился, как только появился еще один характер («другую женщину я знал»). Тютчевский драматизм способствовал появлению некрасовских характеров. Тютчевская драматическая коллизия: юг — север — воспоминание о юге преобразилась в некрасовскую драматическую коллизию: она — другая она — воспоминание о первой. Характеры зажили и заиграли. Когда же появились некрасовские характеры, пришло и обобщение, уравнивающееся с тютчевским, не поучение («глупость судит», — сказал Тютчев), а мудрость:

Увы, то время невозвратно!
В ошибках юность не вольна:
Без слез ей горе не понятно,
Без смеху радость не видна...

Но если Некрасов в своей, прежде всего любовной, лирике, хотя — мы увидим — и не только в ней, стремился подняться к Тютчеву «на высоту», то сложность подъема облегчалась, поскольку и Тютчев не то чтобы опустился в некрасовские низины, но как раз с конца 40-х — начала 50-х годов спуск начал.

В 1850 году Тютчев напечатал стихи «Слезы людские». Павел Якубович, как раз Некрасову противопоставляя Тютчева, писал: «Стихи более чем прекрасные, и все же приходится сказать, что это какие-то абстрактные, лишенные живой скорби горечи слезы...»

Тютчев недаром чутко потянулся к «некрасовскому» трех-сложнику, с характерными дактилическими окончаниями, чуть ли не к плачу:

Льетесь безвестные, льетесь незримые,
Неистощимые, неисчислимые...

Но плача здесь все же нет, ибо плакальщика-то нет. Вот почему стихи у Тютчева уже о плаче, но не плач, как у Некрасова, уже о слезах, но не сами слезы, как у Некрасова. Что «Слезы людские» не случайны, подтверждается появлением другого «русского» стихотворения тех же лет — «Русской женщине». При этом само слово «русской» перестает быть только обозначением национальной принадлежности, становясь определением этическим, как и у Некрасова. И даже — до Некрасова. Не отсюда ли, кстати, и название будущей некрасовской поэмы, измененное буквально в последний момент: «Декабристки» на «Русские женщины».

Тем не менее эта русская женщина все же еще не эта, не она, не индивидуальность — общая судьба русской женщины, но все же не данная судьба.

Стихотворение «Русской женщине» было напечатано в «Киевлянине» летом 1850 года, и уже тем же летом Тютчев встретился с «русской женщиной», с женщиной своей судьбы, Еленой Александровной Денисьевой. «Из длинного списка имен, желанных сердцу поэта, — писал его биограф Г. Чулков, —нам известны только четыре имени — Амалия, Элеонора, Эрнестина и Елена. Три иностранных имени и только одно русское! Но это единственное русское имя стало роковым для Тютчева. Им определялось все самое значительное в его любовной лирике».

Этим «самым значительным» в любовной лирике Тютчева стал так называемый денисьевский цикл. «Вряд ли не впервые в русской лирике, — писал один из исследователей нашей поэзии, — Тютчевым при изображении любви главное внимание переключается на женщину... трудно назвать другого поэта, кроме Тютчева, в лирике которого так четко намечен индивидуальный женский образ».

Однако не у Тютчева впервые «главное внимание» переключается на женщину, и другого поэта здесь назвать совсем нетрудно. Поэт этот — Некрасов, у которого мы находим внутренне цельный цикл — роман: протяженный, динамичный, почти сюжетный и, главное, с одной героиней. Опять-таки неизбежно обращаясь к биографии поэта, цикл этот давно называют, связывая его с любовью Некрасова к Панаевой, панаевским. И Некрасов и Тютчев, каждый по-своему, оказались готовы к созданию в интимной лирике не традиционно одного — мужского — а двух (его и ее) характеров, из которых женский оказывается чуть ли не главным. Именно это объединило в принципиальной новизне «панаевский» и «денисьевский» циклы и отъединило их от, скажем, «протасовского» цикла Жуковского, связанного с любовью поэта к Маше Протасовой, или «ивановского», если принять известные расшифровки Андроникова, цикла Лермонтова.

Замечательно и то, что многие стихи циклов Тютчева и Некрасова печатались почти в одно время, на страницах одного и того же — некрасовского — журнала, являя и своеобразный обмен опытом — очень наглядный.

Объединило оба цикла и еще одно обстоятельство, лежавшее за пределами поэзии, но имевшее для этой поэзии огромное значение. Любовь Некрасова и Панаевой, как и любовь Тютчева и Денисьевой, была «незаконна», постоянно ставила их перед лицом общества и друг перед другом в положение двусмысленное, необычное, кризисное. Отзвуки этого драматического положения мы находим и в стихотворении Некрасова «Когда горит в твоей крови...», и в тютчевских стихах «Чему молилась ты с любовью...», и в др. Вот это поэтическое исследование характеров в остро кризисном состоянии роднит циклы между собой и оба — с творчеством Достоевского.

К сожалению, мы, читая такие стихи, часто идем не от самих стихов, а от некоего общего представления о Тютчеве и — особенно — о Некрасове с неизменным упором, конечно же, на его социальность. «В лирике Некрасова, — пишет о «панаевских» стихах один современный автор, впрочем, лишь повторяя общее место, — дано социальное объяснение биографии и характеров героев. И это обусловливает содержание сцен».

Между тем даже самый внимательный взгляд на стихи «панаевского» цикла, начиная со стихотворения 1847 года «Если мучимый страстью мятежной...», когда все и началось, стихотворения 1856 года «Прости», завершившего определенный этап, не обнаружит ни одного даже намека на «социальное объяснение биографии и характеров героев». Сам Чернышевский неслучайно называл любовную лирику Некрасова, отдавая ей, кстати, решительное предпочтение, стихами «без тенденции».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: