Плохо стало уже к концу 1853 года: «Кажется, приближается для меня нехорошее время: с весны заболело горло, и до сих пор кашляю и хриплю — и нет перемен к лучшему. Грудь болит постоянно и не на шутку, к этому нервы мои ужасно раздражительны, каждая жилка танцует в моем теле... каждая мелочь вырастает в моих глазах до трагизма» (Тургеневу).
Медики, а средства уже позволяли обращаться к лучшим, путались в диагнозах и — естественно — в средствах лечения, чаще дело не улучшая, а ухудшая.
Один из постоянных врачей, пользовавших русских литераторов, Н. А. Белоголовый, вспоминает: «В этом году Некрасов имел затверделую язву... от которой лечился весьма небрежно. Через год у него появилось поражение гортани с полной потерей голоса и кашлем и резкое похудание, врач, к которому обратился Николай Алексеевич, принял это за самостоятельное страдание гортани и начал лечить соответственно, больному все делалось хуже и хуже».
Особенно плохо сделалось к лету 1855 года. «Я болен — и безнадежно», — сообщил он Толстому еще в начале года. «Оно (здоровье. — Н. С.) крайне худо, и, право, брат, без фразы могу сказать, что едва ли не всего кислее в жизни и смерти — это медленное умирание, в котором я маюсь. Болезнь моя сделала заметные шаги вперед — я кашляю, особенно по ночам, каким-то сквернейшим сухим и звенящим кашлем» (Тургеневу). Сказано действительно «без фразы». К тому же очередное обострение болезни совпало с очередным — не первым и не последним — обострением отношений с Панаевой, явно усугубленным недавней смертью их ребенка.
Боткин, живший тем летом с Некрасовым в Москве, сообщает Тургеневу о приезде Панаевой и чуть ли не как об уже решенной его смерти: «...у меня недостало ни охоты, ни духа видеть Авдотью, хоть думаю, что она хорошо сделала, что приехала к нему. Разрыв ускорил бы смерть (!) Некрасова».
В то же время, может быть, никогда более энергия духа великого поэта и замечательного человека не пробуждалась с такой силой, как перед ожидавшимся концом.
Уже с осени 1853 года, после почти годами длившегося поэтического молчания, «вдобавок стихи одолели, т. е. чуть ничего не болит и на душе спокойно, приходит Муза и выворачивает все вверх дном...». Лето 1855 года: «...Весной нынче я столько написал стихов, как никогда, и, признаюсь, в первый раз в жизни сказал спасибо за эту способность: она меня выручила в самое горькое и трудное время».
Действительно, в 1855 году написано столько стихов, как никогда, и, как никогда, столько стихов под знаком смерти: собственно, даже не через один «стих», а почти каждый — смерть, или ее присутствие, или хоть напоминание о ней: самоубийство, кончина, гроб, могила. Почти в каждом, почти подряд. И, конечно, болезни, болезни:
Что уже говорить о «Последних элегиях» (1855) — потому они и последние:
Наконец, все как бы окончательно впитало в себя стихотворение «В больнице», где и смерти, и трупы, и саван, и мертвецкая — это больница умирания, а не выздоровления.
В то же время болезнь самого поэта шла отнюдь не в больнице, а при лечении «весьма небрежном». То есть моменты какого-то более или менее интенсивного врачевания были, как, например, в мае 1855 года, когда он специально и едет в Москву для лечения искусственными минеральными водами. В остальном все протекало на фоне жизни активной, часто дополнительно нездоровой, журнальной, клубной, даже с выездами— в пору улучшения — на охоту: и в Ярославль, то есть в Грешнево, и — один раз, вместе с Тургеневым, к Дружинину в имение его матери, и даже в имение самого Тургенева Спасское-Лутовиново: тоже один раз. Охота и в этом положении как-то выручала: «Нимало не раскаиваюсь, что съездил к тебе, хоть и плохо поохотился, — это, кажется, укрепило меня. Жаль только, что мало пробыл — даже не успел порядком войти в эту жизнь, для которой я, кажется, сотворен». Пройдет некоторое время, и Некрасов, с приобретением своей усадьбы, попытается себе «сотворить» такую жизнь.
«Помнишь на охоте, — именно об этой орловской охоте напишет он Тургеневу, — как-то прошептал я тебе начало рассказа в стихах — оно тебе понравилось, весной ныне в Ярославле я этот рассказ написал...»
«Рассказ» этот — поэма «Саша».
Итак, 1853—1855 годы тяжелейшие, кризисные. Здесь и смерть сына; как писала всего четыре месяца побывшая матерью Панаева, ее «слегка свихнуло с ума»; видимо, близок к этому оказался и четыре месяца побывший отцом Некрасов. Здесь и военные потрясения с чувством — особенно в самую тяжкую пору крымской осады — собственной личной причастности и ответственности. И личной готовности: «Хочется ехать в Севастополь, — пишет в июне 1855 года Некрасов Тургеневу, — это желание во мне сильно и серьезно — боюсь, не поздно ли уже будет? А что до здоровья, то ему ничто не помешает быть столько же гнусным в Севастополе, как оно гнусно здесь». И, наконец, собственная смерть, уверенно и долго шедшая навстречу и каким-то чудом медленно прошедшая мимо. Все это и определило те глубокие, внутренние сдвиги, перестройки и переломы, которые отразились в насыщеннейшем творчестве этого времени. Чуткий Тургенев в конце 1855 года сообщал Анненкову: «Некрасов... слаб и хандрит по временам — но ему лучше — а как он весь просветлел и умягчился под влиянием болезни — какой прелестный, оригинальный ум у него выработался. Это надо видеть, описать это нельзя».