Есть в стихотворении и прямой отклик на распрю «отцов» и «детей»:
Сам Некрасов позднейший автограф с заглавием «Т<ургене>ву» сопроводил пояснением: «Писано собственно в 1860, 1861 году, к которому и относится, когда разнесся слух, что Тургенев написал «Отцов и детей» и вывел там Добролюбова»
То, что Некрасов рассматривал как идейное отступничество Тургенева, он переживал и как тяжелую собственную драму. Первоначально воспринимавшийся поэтом как личный и не окончательный разрыв все более представлялся принципиальным и бесповоротным.
Летом 1861 года, вполне осознавая весь драматизм и характер этого разрыва, Некрасов и пишет стихи «Ты как поденщик выходил...», ставя точки над i. Лирическая исповедь («Одинокий, потерянный...») сменилась гражданской отповедью и гражданской проповедью («Ты как поденщик выходил...»). Но для этого поэт должен был и очень укрепиться внутренне. Пока отметим лишь, что эта отповедь и проповедь сложилась летом (июль) 1861 года: именно тогда и чувство одиночества особым образом преодолевалось и состояние потерянности проходило.
Как мы уже отметили, Некрасов в отношениях к бывшему другу ни разу не опустился до личности. Увы, увы, Тургенев начал делать это постоянно. Возможно, он испугался, особенно после статьи Добролюбова «Когда же придет настоящий день», что оказывается на линии огня в передовых рядах, но он, видимо, испугался и подозрений в том, что отстал и что быстро перемещает в последние тыловые ряды.
Объективно, для писателя с его писательской правдой, все эти страхи и опасения, казалось бы, не должны иметь чрезмерного значения. Но для человека — да еще не очень сильного — возник вольно или невольно соблазн представить все дело общественного столкновения личным конфликтом. Положение особенно усугубилось начиная с 1862 года, когда «Современник» в лице Антоновича злобно напал на тургеневских «Отцов и детей» как на пасквиль, направленный против детей вообще и Добролюбова в частности. Как великий писатель, создавший «Отцов и детей» — одно из самых великих трагических произведений самого великого русского литературного века, Тургенев был безусловно и окончательно прав. Как слабый человек, он, правда, много позднее, чуть ли не готов был признать свою «вину» (за кличку «нигилист») перед передовой общественностью. Как слабый человек и в отношениях с издателем «Современника» он представлял ситуацию, в свою пользу, конечно, как персональную распрю между ними, как борьбу моральных амбиций и столкновение материальных притязаний.
В 1862 году в открытом «Письме к издателю «Северной пчелы» (№ 334) мягкий Тургенев вовсю использовал интимные признания Некрасова в предпоследнем его личном письме.
Сказав о значительных деньгах, в свое время предложенных Некрасовым за «Накануне», которое писатель уже отдал «Русскому вестнику», Тургенев заявил: «Весною 1861 года тот же Некрасов писал мне в Париж письмо, в котором с чувством, жалуясь на мое охлаждение, возобновлял свои лестные предложения».
Некрасов промолчал. А ведь в этом письме Некрасова не содержится ни одного слова никаких, ни лестных, ни нелестных, предложений. И ему ничего не стоило в каком-нибудь уже публичном письме все это тургеневское заявление с фактами в руках опровергнуть. А вот как выглядит единственная в этом письме фраза, касающаяся дела: «Прошу тебя думать, что я б сию минуту хлопочу не о «Современнике» и не из желания достать для него твою повесть (курсив мой. — Н. С.) — это как ты хочешь — я хочу некоторого света относительно самого себя и повторяю, что это письмо вынуждено неотступностью мысли о тебе. Это тебя насмешит, но ты мне в последнее время несколько ночей снился во сне».
Мягкого Тургенева, видимо, это действительно насмешило, так как он в том же своем публичном письме предложил посмеяться всем, сообщив, что Некрасов «между прочим доводил до моего сведения, что видел меня почти каждую ночь во сне». Некрасов промолчал.
Тургенев же бил и бил. То намеками на «огаревское дело», в котором он наверное знал, что Некрасов невиновен. То сообщениями об иных финансовых якобы неблаговидностях Некрасова.
Панаева рассказывает об одном эпизоде с вовлечением имен Тургенева и Некрасова. Дело не в том, что все здесь правда: как раз сплетня на сплетне. Но это-то и характерно: не то, что эти сплетни были правдой, а то, что правдой были такие сплетни.
«...Распространилась новая клевета, будто Некрасов проиграл чужие деньги. Тургенев в виде предостережения некоторым литераторам в их денежных расчетах рассказывал, что при встрече с Некрасовым в Париже, узнав, что он едет в Лондон, поручил ему передать 18 000 франков Герцену, но Некрасов в первый же день по прибытии своем в Лондон проиграл их в игорном доме и скрыл это, пока Тургенев не обличил его (эту чепуху действительно якобы со слов самого Тургенева рассказывал — позднее это было и напечатано — Николай Успенский. — Н. С.)...
Когда Некрасов узнал, что Тургенев возводит на него подобное обвинение, то у него разлилась желчь, он три дня не выходил из дома, никого не принимал, ничего не мог есть и находился в таком возбужденном состоянии, что до изнеможения ходил по кабинету из угла в угол.
Желая успокоить Некрасова, я советовала ему брать пример с покойного Добролюбова с Чернышевским, которые относились к распространяемым о них клеветам с полным презрением.
— Между ними и нами огромная разница, — отвечал Некрасов. — Под их репутацию в частной жизни самый строгий нравственный судья не подпустит иголочки, а под нашу можно бревна подложить... Всем известно, что я имею слабость к картам, вот и может показаться, что я проигрываю чужие деньги.
...Я уверен, что Тургенев сам потом ужаснулся, до чего дал волю своей мести — и за что? За то, что я взял по справедливости сторону Дюбролюбова. Да ведь Тургенев с его умом сам должен был бы сознавать, что был не прав перед Добролюбовым. Вот до какого ослепления доводит бесхарактерность самого умного человека. Нажужжали ему в уши сперва про Добролюбова, потом про меня, что мы ему враги. Дай Бог ему побольше таких врагов, как я. Я был уверен, что, проводя вместе нашу молодость, мы вместе проживем и старость. Лучше бы он из-за угла убил меня, чем распространять про меня такую позорную небывальщину.
Некрасов весь дрожал, стиснул губы, как бы боясь, чтобы у него не вырвалось стона, и быстро, порывисто зашагал по комнате...
Я более никогда не слыхала, чтобы Некрасов сделал даже намек относительно враждебных к нему чувств и движений Тургенева, он по-прежнему высоко ценил его талант».
Вряд ли бы довольно враждебная к Тургеневу Панаева не воспользовалась враждебными по его поводу даже намеками, если бы они действительно у Некрасова были.
Обычно тактичный Тургенев тоже избегает намеков: все его позднейшие оценки некрасовской поэзии почти откровенная брань: «...г-н Некрасов поэте натугой и штучками, пробовал я на днях перечесть его собрание стихотворений... Нет! Поэзия и не ночевала тут, и бросил я в угол это жеваное папье-маше с поливкой из острой водки».
Ну, допустим, это все-таки в частном письме Я. П. Полонскому. Но недалеко ушли .и печатные оценки. Вот такая, например: в связи со стихами того же Полонского: «...я убежден, что любители русской словесности будут перечитывать лучшие стихотворения Полонского, когда самое имя г. Некрасова покроется забвением. Почему же это? А просто потому, что в деле поэзии живуча только одна поэзия и что в белыми нитками сшитых, всякими нелепостями приправленных, мучительно высиженных измышлениях «скорбной» музы г. Некрасова — ее-то, поэзии, и нет на грош».