Что означают эти слезы, эти рыдания — этот исторический плач? Только одно: то, что рыцарями на час оказались все: и Добролюбов, и Михайлов, и Чернышевский — на короткий, но эпохальный звездный час. Как ни парадоксально звучит: менее всех, если говорить только об этой плеяде, «рыцарем на час» оказался Некрасов. Это подтвердила вся его судьба: и жизнь, и творчество. Остальные отчасти сошли, отчасти были сведены, на удивление, скоро, фатально и тотально.
Быстро окончился подлинный рыцарский час Добролюбова, самоубийственно подвижнический. Это особенно видно, если учесть, что как раз в последний его год жизнь развернулась перед ним в некой красоте, богатстве и блеске. Ведь он провел его в Европе — Германия, Франция, Швейцария, Италия, Греция... Лейпциг, Париж, Веймар, Рим, Неаполь, Афины... К тому же впервые в жизни он был отдыхавшим свободным человеком, ехал туда «праздным путешественником», туристом. Не только прелесть полуюжной и южной природы и памятники вековой культуры, но и сам быт, уют, тоже веками создававшиеся, самый склад жизни, естественной, нескованной, простой, все словно рассчитано было, чтобы после холодного внешне и внутренне Петербурга и постоянного ему противостояния пробудились «инстинкты юные», если вспомнить стих самого Добролюбова.
Западная жизнь представала во всей прелести и соблазнительности, дразнила и искушала. Пробудился и еще один «инстинкт юный»: пришло серьезное увлечение — итальянкой Ильегондой Фиокки. Добролюбов хотел жениться. Ее родители были не против. Правда, при одном условии: нужно было не возвращаться в холодную убийственную для его тела и изнурительную для его духа бюрократизированную до печенок Россию, а остаться в благословенной Италии, как сказал другой поэт, «под пленительным небом Сицилии» (Фиокки жила в Мессине). Можно было не ехать к «представителям высоких идей и стремлений» (если вспомнить его парижское письмо) и к оставленным там братьям и сестрам, а задержаться здесь с «милыми живыми личностями», среди людей, «с которыми легко живется, весело проводится время, к которым тянет беспрестанно».
Впрочем, здесь-то не было ни борьбы, ни преодолений, потому что не было ни сомнений, ни колебаний. Вопреки настоятельным призывам Некрасова остаться и лечиться летом 1861 года с обостряющейся болезнью Добролюбов долго и трудно через Одессу, Харьков, Москву добирался в Петербург. Заехал и домой, в Нижний Новгород. «В первый же день, — вспоминала сестра, — он позвал меня и старшую сестру Анну пойти с ним на кладбище, где похоронены наши родители. Там бросился он на могилы отца и матери и заплакал, просто громко зарыдал как ребенок». Прощался: ведь и до собственной могилы оставались считанные месяцы. В начале августа он вернулся в Петербург и сразу начал работать в журнале. А уже в конце ноября умер. Не помогли ни уход Авдотьи Яковлевны Панаевой («Я убежден, что если Вы приедете, то мне будет легче...» — писал ей Добролюбов за границу — и она приехала), ни заботы друзей (Некрасов, Чернышевский почти не отходили, да и лежал он долго в квартире Некрасова), ни врачевание медиков (приглашались самые лучшие и дорогие).
Многие полагали, что на его смерть работала не только чахотка, но и вся, как принято говорить, «наша общественная жизнь»: кончилась жизнь Добролюбова и потому, что кончалось время Добролюбовых — время подъема, надежд, веры — особенно веры в народ. Он сам поставил диагноз болезни и указал причину смерти:
Еще при выносе тела из церкви Некрасов, говоря речь на паперти, заявил, что девизом покойного было: «Меньше слов и больше дела».
Сразу после похорон Некрасов написал стихи «20 ноября 1861 года». В свое время, критически отзываясь о жестокости изображения у Леонида Андреева смерти, которая является ему в облике анатомического театра, Максимилиан Волошин писал: «Но за анатомическим театром у него нет никаких дорог. Художник не имеет права безнаказанно и бессмысленно истязать читателя». Леониду Андрееву, который дает только ужас трупа, но которому чужда идея смерти, который оскорбляет ее таинство, Волошин противопоставлял старого немецкого художника Матиаса Грюневальда и нового русского поэта Некрасова, как раз «стихотворение, которое было написано по возвращении с похорон Добролюбова». «Здесь, — отметил Волошин, цитируя некрасовские стихи, — есть полное ощущение смерти и трупа, но примиренное торжественной грустью успокоения».
Все это, однако, нужно и еще усилить и можно точнее объяснить: дело в том, что так, наверное, написали бы о мощах святого: здесь разгадка некрасовских стихов с их примиренным торжественной грустью успокоением:
В самом начале января в зале первой гимназии на вечере в пользу бедных студентов Некрасов, читая стихи Добролюбова, сказал: «...что касается до нас, то мы во всю нашу жизнь не встречали русского юноши, столь чистого, бесстрашного духом, самоотверженного».
20 ноября схоронили Добролюбова, а уже 14 декабря получит свой приговор Михайлов, и прощание с ним Некрасова в тот же день было тоже последним: судьбой отпущенный Михайлову жизненный срок далеко не дотянул до отведенного начальством каторжного срока.
Дольше всех продержался Чернышевский. Он дожил до тюрьмы и пережил ссылки и даже, хоть и немного, пожил после них.
Пожалуй, дольше всех держался он и в своем оптимизме, и в своих надеждах. Тем более что его звездный час еще перешел и в тюремное заключение, которое последовало в июле 1862 года. Этому предшествовали события и более общие, и более частные, но и в том и в другом случае драматичные. Распространение прокламаций, студенческие протесты, и — особенно — вспыхнувшие в столице в мае месяце многочисленные пожары, которые быстро отнесли на счет политических злоумышленников, заставляли искать очаги возгорания в очагах идейного злоумышления. Таковым представлялся прежде всего «Современник», а в нем — Чернышевский, который действительно отчасти был, а во многом казался руководителем чуть ли не всех беспокойных событий и процессов.
Давление на журнал нарастало. В конце 1861 года Главное управление цензуры предписало Петербургскому цензурному комитету сделать строжайшие выговоры редакторам Некрасову и Панаеву, а уже в марте 1862 года тот же комитет утверждал Некрасова единоличным редактором журнала: 18 февраля умер Иван Иванович Панаев. Теперь не только фактически, но и формально Некрасов отвечал один за все. В июне издание «Современника» (вместе с «Русским словом») на восемь месяцев по высочайшему повелению приостановили. Некрасов уже был по летнему обыкновению в деревне: «Приезжать Вам теперь в Петербург по делу о «Современнике», — написал ему Чернышевский, —совершенно напрасно... Будет видно, поможет ли возобновлению журнала то, если я совершенно прекращу всякие отношения к нему...»
7 июля Чернышевский был арестован. Еще незадолго до ареста на запрос замещавшего Некрасова Чернышевского о дальнейшей судьбе журнала министр народного просвещения Головнин — человек довольно либеральный и долго на своем посту не задержавшийся — отвечал безапелляционно: «Советую вам считать издание конченым и ликвидировать это дело».
Не так думал Некрасов. По осеннем возвращении он, вероятно, используя свои широкие и высокие связи, «дожал» Головнина: разрешение на объявление «Об издании «Современника на 1863 год» было получено.