— Я слегка навела здесь уют, — сказала баронесса к немалому смущению Шарлотты, которая чуть было не предложила, что придет и поможет убрать все лишнее. Но в том, что Шарлотта по простоте душевной приняла за чуть ли не достойный порицания затянувшийся беспорядок, Гертруда сразу же увидела необычайно изобретательный, необычайно интересный, необычайно романтичный замысел. «В самом деле, — спрашивала она себя тайком, — что такое жизнь без занавеса?» И ей вдруг показалось, что существование, которое она до сих пор вела, было слишком на виду и совсем лишено прикрас.
Феликс не принадлежал к числу молодых людей, которых вечно что-то заботит, и меньше всего он заботился о том, чем бы себя порадовать. Способность радоваться была в нем так велика, так независимо от него самого неистребима, что, можно сказать, имела постоянный перевес над всеми сомнениями и горестями. Его восприимчивая натура была просто по природе своей жизнерадостна, и всякая новизна, всякая перемена уже приводили Феликса в восторг. А поскольку они выпадали ему достаточно часто, то и жизнь его была приятнее, чем это могло бы показаться со стороны. Трудно было представить себе натуру более счастливую. Он не принадлежал по духу своему к мятущимся, недоверчивым честолюбцам, задумавшим тягаться с неумолимой Судьбой, но сам, будучи нрава неподозрительного, усыплял ее внимание и уклонялся, ускользал от ее ударов легким и естественным движением колеблемого ветром цветка. Феликс от всего на свете получал удовольствие; его воображение, ум, душевные склонности, чувства — все этому способствовало. Ему казалось, что с Евгенией и с ним обошлись здесь как нельзя лучше; он находил поистине трогательным отношение к ним мистера Уэнтуорта, это сочетание отеческой щедрости и светской предупредительности. Ну разве не верх великодушия — предоставить в их полное распоряжение дом! Феликсу определенно нравилось иметь свой дом, ибо маленький белый коттедж среди яблонь — баронесса Мюнстер неизменно называла его шале — являлся для него в гораздо большей мере своим, чем любое прежнее его пристанище au quatrième,[32] окнами во двор, с просроченной платой за квартиру. Феликс значительную часть жизни провел, глядя во дворы, опираясь локтями, чаще всего несколько продранными, на подоконник забравшегося чуть ли не под самую крышу окна, и струйка дыма от его сигары плыла вверх — туда, где стихают крики улиц и внятно слышен мерный перезвон, несущийся со старых колоколен. Ему никогда еще не доводилось видеть такие истинно сельские просторы, как эти поля Новой Англии, и они пленили его своей первозданной простотой. Никогда еще он так твердо не ощущал блаженной уверенности в завтрашнем дне, и, даже рискуя представить его вам чуть ли не корыстолюбцем, я все же не скрою: он находил величайшую прелесть в том, что мог изо дня в день обедать у своего дяди. Прелесть эта была велика главным образом благодаря его воображению, окрашивавшему в розовый цвет столь скромную честь. Феликс высоко ценил предлагаемое ему угощение; такой свежести было все это обилие, что ему невольно приходило на ум: должно быть, так жили люди в те баснословные времена, когда стол накрывали прямо на траве, запасы пополняли из рога изобилия и прекрасно обходились без кухонных плит. Но самым большим счастьем для Феликса была обретенная им семья, возможность сидеть в кругу этих милых великодушных людей и называть их по имени. А как они слушали его, с каким прелестным вниманием. Перед ним словно бы лежал большой чистый лист лучшей бумаги для рисования, который только и ждет, чтобы его искусно расцветили. У Феликса никогда не было кузин, и никогда еще ему не случалось так беспрепятственно общаться с незамужними молодыми женщинами. Он очень любил женское общество, но наслаждаться им так было для него внове. Сначала Феликс не знал, что и думать о своем душевном состоянии. Ему казалось, что он влюблен во всех трех девушек сразу. Он видел, что Лиззи Эктон затмевает своим хорошеньким личиком и Шарлотту, и Гертруду, но это преимущество почти не шло в счет. Удовольствие ему доставляло нечто, в равной мере отличавшее всех трех, — в том числе деликатное сложение, которое как бы обязывало девушек носить только легкие светлые ткани. Но они и во всех смыслах были деликатны, и ему приятно было, что деликатность их становилась особенно заметна при близком соприкосновении. Феликс, на свое счастье, знавал многих добропорядочных и благовоспитанных дам, но сейчас ему казалось, что, общаясь с ними (тем более с незамужними), он смотрел на картины под стеклом. Теперь он понял, какой помехой являлось это стекло, как оно все портило и искажало и, отражая в себе посторонние предметы, заставляло все время переходить с места на место. Ему не надо было спрашивать себя, видит ли он Шарлотту, Гертруду и Лиззи Эктон в их истинном свете, — они всегда были в истинном свете. Феликсу все в них нравилось, даже, например, то — он вполне снисходил до подобного обстоятельства, — что у всех трех ножки с узкой ступней и высоким подъемом. Ему нравились их хорошенькие носики, их удивленные глаза, их неуверенная, совсем не настойчивая манера разговаривать; особенно же ему нравилось сознавать, что он волен часами оставаться наедине, где только ему вздумается, с любой из них, а посему вопрос о том, кого он предпочтет, кто разделит с ним его уединение, представлялся не столь уж важным. Милые строгие черты Шарлотты Уэнтуорт были так же приятны ему, как и необычайно выразительные глаза Лиззи Эктон, да и Гертруда, точно всем своим видом говорившая, что ей бы только бродить да слушать, тоже была прелестна, тем более что походка ее отличалась большой легкостью. Но когда спустя немного времени Феликс стал делать между ними различие, ему и тогда порой очень хотелось, чтобы все они были не так грустны. Даже Лиззи Эктон, несмотря на ее колкое щебетание и смех, выглядела грустной. Даже Клиффорд Уэнтуорт — хотя, казалось бы, о чем такому юнцу грустить в его-то годы, да еще будучи владельцем кабриолета с огромными колесами и гнедой кобылки с самыми стройными в мире ногами, даже этот молодой баловень судьбы зачастую прятал с несчастным видом глаза и старался ускользнуть при встрече, словно у него была нечистая совесть. И только в Роберте Эктоне, единственном из них, не чувствовалось, по мнению Феликса, ни малейшей подавленности.
Можно было бы ожидать, что стоит мадам Мюнстер покончить с теми изящными домашними усовершенствованиями, о которых шла здесь речь, и она немедленно столкнется лицом к лицу с пугающей перспективой скуки. Но пока она не проявляла никаких признаков испуга. Баронесса была беспокойная душа и, где бы она ни оказалась, заражала своим беспокойством все вокруг. Поэтому до поры до времени вполне можно было рассчитывать на то, что ее будет тешить беспокойство. Она вечно чего-то ожидала, а, пока не наступает разочарование, ожидание, как известно, само по себе уже изысканное удовольствие. Для того чтобы разгадать, чего ожидала баронесса на сей раз, пришлось бы пустить в ход немалое хитроумие; скажем только, что, оглядываясь по сторонам, она всегда находила, чем занять свое воображение. Она убеждала себя, что без ума от своих новых родственников, внушала себе, будто ей, как и ее брату, бесконечно дорого, что она обрела семью. Несомненно одно: ей пришлось как нельзя более по вкусу почтительно-ласковое отношение к ней ее новой родни. Восхищение не являлось для нее чем-то новым, она была им в достаточной мере избалована и отточенных комплиментов выслушала довольно на своем веку, но она понимала, что впервые ей дано ощутить всю полноту своего могущества, впервые она так много значит сама по себе, поскольку в том маленьком кружке, где она теперь вращалась, попросту не было образца для сравнения. Сознание, что этим добрым людям невозможно за неимением указанного образца ни с кем сравнить ее столь выдающуюся особу, давало ей, в общем-то, ощущение чуть ли не безграничного могущества. Правда, она тут же напоминала себе, что, не обнаружив по этой причине ничего, что говорило бы против нее, они вместе с тем могут и пройти мимо ее несомненных достоинств; но, всякий раз подводя итог подобным размышлениям, она заверяла себя, что сумеет об этом позаботиться.
32
на пятом этаже (фр.)