Молодой человек некоторое время молчал и усердно трудился над рисунком. Наконец он проговорил:
— Ошибок вообще нет и не бывает.
— Вполне вероятно — для тех, кто недостаточно умен, чтобы их признать. Не замечать собственные ошибки — какое это было бы счастье, — продолжала, по-прежнему любуясь своей ножкой, дама.
— Моя дорогая сестра, — сказал, не отрываясь от рисунка, молодой человек, — раньше ты никогда не говорила мне, что я недостаточно умен.
— Что ж, по твоей собственной теории, я не вправе признать это ошибкой, — ответила весьма резонно его сестра.
Молодой человек рассмеялся звонко, от души.
— Тебя, во всяком случае, моя дорогая сестра, бог умом не обидел.
— Не скажи — иначе как бы я могла это предложить.
— Разве это предложила ты? — спросил ее брат.
Она повернула голову и изумленно на него посмотрела.
— Ты жаждешь приписать эту заслугу себе?
— Я готов взять на себя вину, если тебе так больше нравится, проговорил он, глядя на нее с улыбкой.
— Ах да, тебе ведь все равно, что одно, что другое, ты не станешь настаивать на своем, ты не собственник.
Молодой человек снова весело рассмеялся.
— Если ты хочешь этим сказать, что у меня нет собственности, ты, безусловно, права!
— Над бедностью не шутят, мой друг, это такой же дурной тон, как и похваляться ею.
— О какой бедности речь? Я только что закончил рисунок, который принесет мне пятьдесят франков.
— Voyons![3] — сказала дама и протянула руку.
Он добавил еще два-три штриха и вручил ей листок. Бросив взгляд на рисунок, она продолжала развивать свою мысль:
— Если какой-нибудь женщине вздумалось бы попросить тебя на ней жениться, ты ответил бы: «Конечно, дорогая, с радостью!» И ты женился бы на ней и был до смешного счастлив. А месяца три спустя сказал бы ей при случае: «Помнишь тот благословенный день, когда я умолил тебя стать моею?»
Он поднялся из-за стола, слегка расправил плечи и подошел к окну.
— Ты изобразила человека с чудесным характером, — сказал он.
— О да, у тебя чудесный характер. Я смотрю на него, как на наш капитал. Не будь я в этом убеждена, разве я рискнула бы привезти тебя в такую отвратительную страну?
— В такую уморительную, в такую восхитительную страну! — воскликнул молодой человек, сопровождая свои слова взрывом смеха.
— Это ты насчет тех женщин, которые рвутся в омнибус. Как ты думаешь, что их туда влечет?
— Думаю, там внутри сидит очень красивый мужчина.
— В каждом? Да им конца нет, их здесь сотни, а мужчины в этой стране вовсе, на мой взгляд, не красивы. Что же касается женщин, то с тех пор как я вышла из монастыря, я ни разу не видела их в таком множестве.
— Женщины здесь прехорошенькие, — заявил ее брат, — и вся эта штука очень забавна. Я должен ее зарисовать.
Он быстро подошел к столу и взял рисовальные принадлежности: планшет, листок бумаги и цветные карандаши для пастельной живописи. После чего, примостившись у окна и поглядывая то и дело на улицу, он принялся рисовать с той легкостью, которая говорит об изрядном умении. Все время, что он работал, лицо его сияло улыбкой. Сияло — поскольку другим словом не передать, каким оно зажглось одушевлением. Ему шел двадцать девятый год; он был невысок, изящен, хорошо сложен и, при бесспорном сходстве с сестрой, намного ее совершеннее. У него были светлые волосы и открытое насмешливо-умное лицо, которое отличали тонкая законченность черт, выражение учтивое и вместе с тем несерьезное, пылкий взор синих глаз и так смело изогнутые, так прекрасно вычерченные брови, что если бы дамы писали сонеты, воспевая отдельные черты своих возлюбленных, брови молодого человека, несомненно, послужили бы темой подобного стихотворного сочинения; его верхнюю губу украшали небольшие пушистые усы, которые словно бы взметнуло вверх дыханием постоянной улыбки. В лице его было что-то и доброжелательное, и привлекающее взоры. Но, как я уже сказал, оно совсем не было серьезным. В этом смысле лицо молодого человека являлось по-своему замечательным — совсем не серьезное, оно вместе с тем внушало глубочайшее доверие.
— Не забудь нарисовать побольше снега, — сказала его сестра. — Bonté divine,[4] ну и климат!
— Я оставлю все белым, а черным нарисую крошечные человеческие фигурки, — ответил молодой человек, смеясь. — И назову… как там это у Китса? «Первенец мая…»
— Не помню, чтобы мама говорила мне о чем-нибудь подобном.
— Мама никогда не говорила тебе ни о чем неприятном. И потом, не каждый же день здесь бывает подобное. Вот увидишь, завтра будет прекрасная погода.
— Qu'en savez-vous?[5] Меня здесь завтра не будет. Я уеду.
— Куда?
— Куда угодно, только подальше отсюда. Вернусь в Зильберштадт. Напишу кронпринцу.
Карандаш замер в воздухе, молодой человек, полуобернувшись, посмотрел на сестру.
— Моя дорогая Евгения, — проговорил он негромко, — так ли уж сладко тебе было во время морского путешествия?
Евгения поднялась, она все еще держала в руке рисунок, который вручил ей брат. Это был смелый выразительный набросок, изображавший горсточку несчастных на палубе: сбившись вместе, они цепляются друг за друга, а судно уже так страшно накренилось, что вот-вот опрокинется в провал меж морских валов. Рисунок был очень талантлив, полон какой-то трагикомической силы. Евгения взглянула на него и состроила кислую гримаску.
— Зачем ты рисуешь такие кошмарные вещи? — спросила она. — С каким удовольствием я бросила бы его в огонь!
Она отшвырнула листок. Брат спокойно следил за его полетом. Убедившись, что листок благополучно опустился на пол, он не стал его поднимать. Евгения подошла к окну, сжимая руками талию.
— Почему ты не бранишь, не упрекаешь меня? — спросила она. — Мне было бы легче. Почему ты не говоришь, что ненавидишь меня за то, что я тебя сюда притащила?
— Потому что ты мне не поверишь. Я обожаю тебя, моя дорогая сестра, счастлив, что я здесь, и полон самых радужных надежд.
— Не понимаю, какое безумие овладело тогда мной. Я просто потеряла голову, — добавила она.
Молодой человек продолжал рисовать.
— Это, несомненно, чрезвычайно любопытная, чрезвычайно интересная страна. И раз уж мы оказались здесь, я намерен этим насладиться.
Его собеседница отошла от него в нетерпении, но вскоре приблизилась снова.
— Бодрый дух, конечно, прекрасное свойство, — сказала она, — но нельзя же впадать в крайность; и потом, я не вижу, какой тебе прок от этого твоего бодрого духа?
Молодой человек смотрел на нее, приподняв брови, улыбаясь, постукивая карандашом по кончику своего красивого носа.
— Он сделал меня счастливым.
— Только и всего; и ни капли более. Ты прожил жизнь, благодаря судьбу за такие мелкие дары, что она ни разу не удосужилась ради тебя затрудниться.
— По-моему, один раз она все же ради меня затруднилась — подарила мне восхитительную сестру.
— Когда ты станешь серьезным, Феликс? Ты забыл, что я тебя на несколько лет старше.
— Стало быть, восхитительную сестру в летах, — подхватил он, рассмеявшись. — Я полагал, что серьезность мы оставили в Европе.
— Хочу надеяться, что здесь ты ее наконец обретешь. Тебе ведь уже под тридцать, а ты всего лишь корреспондент какого-то иллюстрированного журнала, никому не ведомый художник без гроша за душой, богема.
— Никому не ведомый — что ж, согласен, если тебе так угодно, но не очень-то я богема, на этот счет ты заблуждаешься. И почему же без гроша за душой, когда в кармане у меня сто фунтов! И мне заказано еще пятьдесят рисунков, и я намерен написать портреты всех наших кузенов и кузин и всех их кузенов и кузин — по сто долларов с головы.