Много лет спустя он сходил-таки в тот двор - посмотреть, что сделалось с дуплом, целы ли сокровища? Двор был до смешного маленький, а прежде казался большим. Дупла не было, липу спилили. Посчитал, от нечего делать, годичные кольца на срезе ствола - оказалось, сто двадцать.
А новую квартиру он так и не полюбил - ни тогда, ни после. Что-то было в ней обреченное. Она как будто несла в себе все страхи и несчастья будущего. И все его нечистые, лживые годы. И потолок, пробитый бомбой. И мамину смерть...
Но еще много должно пройти, пока все это будет.
11
Военный коммунизм, как это теперь называется. Тогда это названия не имело. Просто было трудно, темно, холодно, голодно.
Вспоминая об этом времени, он его уважал и даже в каком-то смысле жалел. Бедные годы, по-своему героические, но как их заслонила блокада, куда более страшная. Унесшая куда больше жертв. Как Великая Отечественная война заслонила финскую...
Все-таки стоило вспомнить, помянуть годы военного коммунизма. Мало осталось тех, кто их помнит. Данью уважения пусть будут мысли о них. Пусть отрывочные, бессвязные.
Зима какого-то там года (девятнадцатого? двадцатого?). Зима жестокая, скудная, бедная.
Папу мобилизовали, он воюет, они остались втроем: мама, он и Варя. Мама, смеясь, его обнимает: "Ты теперь единственный мужчина, глава семьи!" Удивительно, как она умеет всегда оставаться веселой. В квартире мороз. Топить нечем. Последние где-то выданные дрова сожжены.
Выходим гулять с Варей; во дворе кажется теплей, чем дома. Деревья бархатно-белы, мохнаты. Вороны прыгают молча.
Варя закутана по уши. На ней синее пальтишко с облезлым черным воротником: рукава коротки, из них торчат озябшие, фиолетовые запястья. Поверх всего - мамин дырявый платок, называется "бывший козий". На пухлом надгубье - болячка (от недоедания). Почему эта смешная фигурка видится так отчетливо, словно сейчас, сию минуту идут они по серому скрипучему снегу?
Заходим в обширный двор бывшего коммерческого училища (оно давно закрыто, здание пусто). И вдруг - находка! В углу двора, припорошенная снегом, какая-то груда вещей, накрытая рогожей. Оказывается, парты!
Чьи они? Очевидно, коммерческого училища. Но оно же закрыто? Значит, ничьи. Значит, мои с Варей. Мы же их нашли!
Законность ворочается в душе. Уважение к чужой собственности: "Не укради!" Кто-то же их накрывал рогожей? Значит, чьи-то.
Но они деревянные. Могут гореть. Вижу огонь, мысленно греюсь. Прекрасно! Дух захватывает. Решаю: парты все равно что ничьи. Пойдем вечером. Когда стемнеет.
Вот и вечер. Синий, угрюмый. Сани на поводке, сзади. Веревка в руке. Варя послушно плетется рядом с санями. На добычу идем, на добычу!
Страшновато. А вдруг у парт поставили сторожа, да еще с ружьем? Чтобы себя подбодрить, читаю загадочным голосом стихи А.К.Толстого "Волки". Может быть, не все слова помню. Но это неважно.
Когда в селах пустеет,
Смолкнут песни селян
И седой забелеет
Над болотом туман,
Из лесов тихомолком
По полям волк за волком
Отправляются все на добычу...
Вот и мы - тихомолком, крадучись. Варе не нравится, что я читаю, она трусит. А я продолжаю вполголоса, еще страшнее, таинственней:
Семь волков идут смело.
Впереди их идет
Волк восьмой, шерсти белой...
- Ой, не надо! - кричит Варя. А я безжалостно:
А таинственный ход
Заключает девятый.
С окровавленной пятой
Он за ними идет и хромает.
Именно "пятой", а не "пятой". Так страшнее. Варя затыкает уши, бежит прочь от саней. "Вернись, дура!" Возвращается: "Федя, только не надо про волков!" - "Ладно, не буду, раз ты такая глупая". Бодрюсь, но и мне страшно. Увидят, поймают, посадят в тюрьму. А то и подстрелят...
Вот и двор коммерческого училища, и парты тут. И никого. Карабкаюсь на груду парт. Отогнув рогожу, привязываю веревку к деревянной ноге. Лезу вниз. Тяну за веревку. Парта трещит, обрушивается. Никто не слышал? Никто. Темнота.
Парту - на сани. Привязать. Теперь - домой. Тянем вдвоем. Повизгивает снег, подмораживает. Варя - чумазая, с болячкой. Жалко ее. И все-таки что-то подхлестывает, снова читаю:
Их глаза словно свечи,
Зубы - шила острей...
- Ой, ой, ой, - кричит Варя, словно ее бьют. А я - дальше:
Ты тринадцать картечей
Козьей шерстью забей
И стреляй по ним смело.
Прежде рухнет волк белый,
А за ним упадут и другие...
Варя бросает сани и убегает, плача, в темноту. Побежал за ней. Ухватил за пальтишко. Что-то треснуло. Ревет, бедная! Напугал. А вслух: "Балда, что же, я один должен тащить?" Умоляет: "Не надо так страшно!" Обещаю: "Не буду". Снова впрягаемся. Молчу. В уме звучат последние строки, самые страшные:
На селе ж, когда спящих
Всех разбудит петух,
Ты увидишь лежащих
Девять мертвых старух.
Впереди их - седая,
Позади их - хромая,
Все в крови. С нами сила господня!
Варя подозрительно прислушивается к безмолвному бормотанию. Но и мне самому страшно. Девять мертвых старух...
Отлично понимаю, что украл парту, именно украл, и это плохо. Плохо, но и чем-то прекрасно. Страшноватая радость преступления кружит голову. "Преступление" - от "переступить", перейти. Первый раз перешел. Виноват, но герой...
Тащим парту на пятый этаж. Ох, и тяжела же! Мама удивлена: "Что это вы притащили?" - "Парту", - правдиво отвечает Варя. "Откуда взяли?" "Нашли", - полуправдиво отвечаю я. "Где?" - "Во дворе".
Словно бы и не соврал - и соврал. Первый раз соврал маме, осквернил детскую клятву: "Перед мамочкой скажу!" Варя молчит. Мама как будто сомневается, но видно, что рада.
Украл, соврал - и ничего, небо не обрушилось. Вот уже парта расколота на мелкие части, пылает печная топка, яркий огонь оранжев, и в нем сгорает все - и преступление, и ложь, и Варины слезы, и даже стихи про волков... Блаженное тепло наполняет комнату, и два зеленых плюшевых кресла становятся похожими на добрых зверей. И замерзшее пианино оттаивает, издает звук.
12
Перелома не было. Но все-таки каким-то рубежом была эта первая кража. Раз переступив, шагнув за пределы дозволенного, он стал другим человеком. Попробовали бы теперь одноклассники его бить - ого!
Почти каждый день он отправлялся на промысел. Семь волков идут смело... Он уже ничего не боялся.
Груда парт быстро растаяла. Видно, по его следам пошли другие. Не беда! Разве мало в городе того, что может гореть? Он проникал в пустые, покинутые жильцами квартиры. В бывшие учреждения, магазины. Искал и находил горючее: доску, ножку стула, раму от разбитого зеркала. Вооружась "фомкой", посягал и на подоконники, плинтусы, пороги. Что-то манящее было во всем этом: азарт разрушения. Совесть молчала. Он крал, но ни у кого. Крал у разрухи, у запустения. Не он возьмет, так другие.
И все-таки иногда страшновато было ломать. Запомнилась одна дверь со стеклянными створками, расписанными любовно, затейливо. Цветы там были, люди, звери... Когда он стал ее выворачивать с петель, она запищала, как женщина. Он испугался: что делаю? Но преодолел себя. Нарочно поднял ногу в валенке и разбил расписное стекло. Люди, звери, цветы посыпались на пол...
Уж не так ли в дальнейшем - сперва робея, потом привыкая, рубил, рвал, разметывал собственную жизнь? Душу свою единственную? Ну нет. Тогда он был еще почти невинен, мальчик с "фомкой" в немытых руках, маленький охотник в дебрях пустого города... Без его промысла семья могла погибнуть холодной смертью.
Приносил топливо домой. "Откуда дровишки?" - спрашивала мама. "Из лесу, вестимо", - отвечал он. Все очень просто. Добыча не кража.
Топили не толстую печь-голландку (на нее дров не напасешься!), а маленькую буржуйку. Железная, даже, пожалуй, чугунная, на искривленных, неуклюжих ногах (дразнил Варю, показывая на них пальцем). Стояла косо, как пьяная. Трубу вывели в форточку. Когда дул ветер с той стороны, дым шел в комнату, ел глаза. Из сочленений трубы капал деготь. Чтобы он не пачкал мебель, вещи, к трубе на проволочках подвешивали банки. Когда дул ветер, банки качались...