И тут вдруг сквозь грохот боя прорывается пронзительно:
- Отхо-о-од... Отхо-о-о-д...
У Коншина падает сердце, он всем нутром ощущает, как поворачивают назад бойцы, как ползут обратно, а может, кто и бежит, чтоб поскорей убраться с этого мертвого поля. У Рябикова опять глаза выпучились, заерзал всем телом, словно готовя его к рывку.
- Лежать! - Коншин кладет руку на его плечо и прижимает к земле.
- Одни же останемся, командир... Совсем одни, - бормочет он.
- Лежать, - повторяет Коншин, еле сдерживая и себя, чтоб не подняться и не побежать назад.
А сзади: "Вторая рота - отход!" И это повторяется на разные голоса "отход, отход"... Коншину хочется закричать то же самое, вскочить и бежать, бежать изо всех сил назад, лишь бы не остаться им одним на этом поле, в сорока метрах от немцев...
- Что делать? - шепчет Рябиков.
- Не знаю...
Коншин переворачивается на другой бок, и его плечо на секунду высовывается наружу, тут же автоматная очередь и тот же противный торжествующий голос: "Попался, рус, сдавайся".
Коншин безобразно, как никогда в жизни, матерится, и это грязное ругательство, произнесенное шепотом, как-то отводит душу, как-то заставляет забыть о безвыходности положения, но все же каждое новое "отход", доносящееся до них, наливает отчаянием - одни, совсем же одни они на этом поле...
И главное, не может он сосредоточиться, не может найти выхода, только какие-то обрывки мыслей, далеких и ненужных сейчас, носятся в мозгу...
А позади отход... Еще кидают немцы мины по отступающим, но все реже разрывы, утихает пулеметная пальба, и нестерпимое желание быть сейчас со всеми, попасть в тот лес, из которого они наступали и который кажется сейчас чуть ли не землей обетованной, заставляет Коншина напрячься для броска, потому что страшнее лежать здесь, чем бежать под пулями. Но теперь Рябиков прижимает его рукой.
- Дотемна надо лежать, командир. - И эти трезвые слова заставляют Коншина расслабить тело.
- Да, наверно, - соглашается он и смотрит на связного.
Лицо Рябикова в подтеках грязи, лоб исцарапан, но глаза живые, и вдруг этот чужой паренек, знакомый ему всего месяц, становится для него самым дорогим, самым близким человеком. Нет, не один он на этом поле, вдвоем они...
- Как тебя звать? - спрашивает Коншин.
- Рябиков, - отвечает тот, удивленно вскинув брови.
- По имени?
- Серега... А что?
- Так...
Коншин протягивает руку, и они, не снимая рукавиц, обмениваются рукопожатием.
- Живы будем - не помрем, - невольно повторяет Коншин слова Чуракова и тут же сжимается от боли: нет уже Ивана, нет... Жив ли Пахомыч?
Рябиков улыбается:
- Выберемся, командир...
А на поле все затихает... И эта наступившая и необычная - после не прекращающегося почти час грохота и воя - тишина наваливается на них тяжелым, мертвящим ужасом... Коншин поворачивается на спину и видит серое безнадежное небо, по которому легкий ветер медленно относит клочья дыма, висящие над полем боя...
И вдруг: "Помогите... Санитары..." Голос совсем слабый, но в наступившей тишине слышится ясно, и Коншин узнает его - это Савкин.
"Братцы... Санитаров бы..." - раздается опять, и Коншин не выдерживает, на миг приподнимается. Тут же стрекочет автоматная очередь - и Рябиков сильно дергает Коншина назад. Несколько пуль пролетают над ними, несколько впиваются в снег рядом.
- Это Савкин, - шепчет Коншин, - ноги, по-моему, перебиты.
- Ничего не сделаешь, командир...
- Кровью истечет...
- Нечем помочь, командир... Вылезем - убьют немцы верняком.
Да, конечно... Но Коншин представляет, что испытывает сейчас Савкин, какие муки принимает перед смертью, лежа сейчас беспомощный и уже понимающий, что никто к нему не придет. Никто...
Еще несколько раз звал Савкин санитаров, с каждым разом все слабее и тише, а потом умолк... Как ни странно, и Коншину, и Рябикову стало легче, потому что все время мучила их совесть, что они должны и в то же время не могут ничем помочь...
- Отмучился... - вздыхает Рябиков.
Разгоряченные бегом тела начинают остывать. Сперва коченеют ноги, потом руки, а вскоре холод залезает внутрь.
Хорошо, что мороз невелик, градусов восемь - десять, но и то, думают они, дотемна можно закоченеть совсем, надо бы что-то предпринять...
Глубокая вмятина от гусеницы танка идет вправо, в лощину. Видно, он шел оттуда, потом вышел на поле, повернул здесь и, не пройдя от поворота метров пятидесяти, был подбит. Они лежат как раз в следе, идущем вдоль поля, недалеко от поворота. Может, начать прокапывать и потихоньку ползти в прокопе до лощины, а оттуда уже как-нибудь, где ползком, где перебежками, добраться до рощи.
След в некоторых местах глубокий, а в некоторых совсем мелкий. Там-то и придется копать. Настоящей темноты ждать здесь не очень тоже - подползут немцы незаметно, закидают гранатами. А еще беспокоит - не могут ли немцы через люк пробраться в танк? Тогда с башни Коншин с Рябиковым как на ладони расстреляют запросто. Правда, танк сильно разворочен. Наверно, все внутри смято; и потом, кабы могли, то давно бы забрались, но все же лучше от танка подальше... На том и порешили.
Лежат лицом друг к другу. Коншин справа. Ему и разворачиваться, а как? След узкий, вертись не вертись, а какая-то часть тела высунется, немцам покажется - врежут непременно. Но делать нечего, начинает Коншин подбирать под себя ноги.
- Помогите, командир, - говорит Рябиков, снимая каску, и пятится назад. Отвлеку фрица.
Нацепляет он каску на ствол автомата и, отползая от Коншина на несколько шагов, готовится высунуть ее.
- Приготовились? Валяйте. - Он высовывает каску, а Коншин рывком перебрасывает тело. По каске ударяют несколько пуль, и она, звеня, раскачивается на стволе.
Еще раз благодарит Коншин случай, что не один он здесь, а с этим Серегой, который, оказывается, и находчивей, и сообразительней его.
Теперь за работу... Тело и руки маленько согреваются, но ноги замерзают все больше и больше.
У Коншина как-то странно пусто и в душе, и в голове. Он не думает ни о прошедшем бое, ни о том страшном, что произошло, ни об убитом на его глазах Чуракове, ни о Савкине, так и не дождавшемся помощи. Он сосредоточенно копает, углубляясь вперед, и только в копанье, в этом движении, сейчас весь смысл его существования. Все замыкается для него в этом узком, неглубоком следе от гусеницы, который уводит его от смерти.
Пять человек осталось от отделения Пахомова - трое убиты, четверо ранены, - и сейчас сидят они в шалаше, притиснутые друг к другу вокруг небольшого костерика, разожженного в каске. Руки протянуты к огню - бьет озноб. Они еще не верят, что остались живыми, и все угрюмо молчат - как-то не до разговоров. Уж больно страшен и безнадежен был первый бой.
Некурящий Пахомыч раскашливается от каждой затяжки, но все равно мусолит цигарку - тоска сжимает сердце, прямо хоть вой... Он видел труп Чуракова, он знает, что не вернулся с поля Коншин. В роте не осталось больше никого из однополчан - он один. Если завтра будет еще бой, вряд ли ему остаться живым. Конечно, не все из окопа разумеет боец. Быть может, и не должен он понимать все. Но всегда хочется понять ему смысл приказанного. Если проводили они разведку боем - тогда ясно. Но если было это просто не совсем продуманное, не очень-то подготовленное наступление - тогда обидно до боли. Двух танков было явно мало, как и двух мин на миномет и двух снарядов на ствол. И раскалывается голова Пахомова от этих мучительных и безответных вопросов...
- Что ж, командир, неужели завтра опять в наступление?
- Ну, откуда ему знать? Это надо комбрига спросить, - перебивает другой.
Разговор начинает разгораться помаленьку, и такой, который Пахомов, как командир, прекратить обязан - начальство стали поминать неласково, - но Пахомов никогда металлом в голосе не обладал, и командирства в натуре у него не было, да и согласен он с бойцами - что говорить, порядка не было, а кто в том виновен, среднее ли начальство или большое, кто знает...