Таково было родовое гнездо Писаревых. Высокий, трехэтажный каменный дом, стоявший на пригорке, окруженный многочисленными службами, садами – со скромной маленькой церковью перед собой – властно царил над подчиненными ему владениями. Все в доме было старое, помещичье, помнившее еще XVIII век, – старыми были и покосившаяся крыша, и обросшие мхом камни фундамента, и дворянские идеи, твердо засевшие в головах обладателей этого помещичьего гнезда.
В начале сороковых годов в нем дружно и по-братски жила большая семья Писаревых – несколько сестер и братьев вместе. Их жизнь текла весело, шумно и привольно; без тяжелых дум и душевных потрясений, без гнетущей мысли о завтрашнем дне и изнуряющего труда из-за куска насущного хлеба; держались они мудрого правила – “довлеет дневи злоба его”, и заглядывать вперед не любили. Да и зачем? И впереди ждало их то же самое. Привольное и сытное житье, так как блаженным временам крепостничества в то время не предвиделось еще и конца.
Семья Писаревых жила так же, как жили в то время все дворянские семьи средней руки; знаменский дом, особенно со времени женитьбы отца Дмитрия Ивановича, был, что называется, открытым, и в него съезжалось множество гостей, все больше из местной провинциальной аристократии; а когда сюда же переселилась тетка Писарева, бойкая, красивая и умная молодая вдова, к этому обществу примкнула и молодежь какого-то конного полка, стоявшего поблизости, в уездном городе Задонске. Писаревы были радушны, гостеприимны и хлебосолы на широкую ногу. Они были дворянами чистой крови, и это отражалось не только на внешнем обиходе их жизни, но и на всем складе миросозерцания. Было в этом миросозерцании и хорошее, и дурное, как всегда в России, помесь культурного с азиатским, французского языка с крепким национальным словом и шампанского с водкой. Отличались Писаревы и безалаберностью, и широким барским великодушием, полным пренебрежением к деньгам и мелочным расчетам, отличались и рыцарски вежливым отношением к женщинам. Амуры и адюльтеры, разумеется, играли немалую роль в их жизни, но всякая нескромность в этом случае, всякий малейший оттенок хвастовства и фатовства считались чуть ли не уголовными преступлениями. К чести Писаревых надо, однако, сказать, что, несмотря на въевшееся в их плоть и кровь крепостничество, они были достаточно “аристократами” в лучшем смысле этого слова, чтобы не обижать своих холопок и “хамок” и не заводить себе гаремов, что по тому времени было исключением. С этими чертами характера мирно уживались барское самодурство, какая-то удаль и дикое молодечество. Навязать себе на шею уголовное дело так себе, за здорово живешь, чтобы потешить свою удалую голову, избить до полусмерти духовное лицо за то, что оно не свернуло с дороги с подобающей поспешностью, – все это было им нипочем. Но за такие безобразия господа хорошо платили, почему и именовались “хорошими”.
Как истые баре Писаревы держали себя в высокомерном отдалении от сермяжной толпы своих подданных и жили рядом с ними, совершенно чуждые их быту и нуждам. Люди они были не жестокие, а относительно добрые, но между тем на их душе лежит не одна дикая выходка самодурного произвола. Заставить, например ключницу, почтенную женщину, принадлежавшую к дворовой аристократии, целый день катать пустые бочки из одного подвала в другой за то, что она осмелилась не в ту же минуту явиться на барский призыв и отозваться, что занята установкой кадок в погребе; послать человека пешком верст за пятнадцать за ту великую провинность, что он забыл на постоялом дворе баринов чубук, или велеть тому же человеку за какую-нибудь ошибку или просто неловкость дать самому себе определенное количество пощечин, – это все такие эпизоды, имя которым легион.
В такой-то чисто барской, помещичьей обстановке и родился 2 октября 1840 года Дмитрий Иванович Писарев.
Его воспитанием первые годы исключительно занялась мать. Что это было за воспитание – представить себе нетрудно. Мать Писарева – добрая, прекрасной и чистой души женщина, получила образование такое же, какое получали в то время все барышни из состоятельных дворянских семейств. Уменье говорить и даже думать по-французски, un peu de musique,[2] слабое знание немецкого языка, немножко истории и географии – вот и все образование. К этому надо прибавить хорошие манеры и несколько отдаленное знакомство с русским языком и литературой.
Принявшись за воспитание сына, мать Писарева, разумеется, не имела никакой педагогической подготовки. Дурно или хорошо, эту подготовку должна была заменить страстная материнская любовь, страстное желание сделать из сына хорошего человека. Но хороший человек – понятие относительное. В сороковые годы оно означало благовоспитанного джентльмена, умеющего держать себя в обществе, великолепно говорящего по-французски и по-немецки, знающего музыку, словом, – приличного во всех отношениях. Из Писарева должен был выйти “jeune homme correcte et bien élevé”[3] – какой и получился на самом деле.
Мать принялась за дело с большой торопливостью, происходившей, вероятно, от сознания собственной неумелости, от робости перед таким большим делом, как воспитание любимого сына. Четырех лет от роду Писарев уже бегло читал по-русски, а по-французски говорил, как маленький парижанин. В таких успехах сказались как громадные способности ребенка, его удивительная память, так и старательность, приложенная матерью в деле воспитания. Без всякого преувеличения можно сказать, что Писарев учился целый день. Мать так дорожила каждой минутой, так была полна желания научить ребенка всему, что знала сама, что даже время прогулок не пропадало непроизводительно; не было и тут отдыха детской мысли: все время отдавалось упражнениям во французском языке; сначала мать придумывала целые длинные разговоры, целые длинные историйки на русском языке, употребляя в них заученные ребенком слова, а он переводил их на французский. Маленькому Писареву это занятие очень понравилось, а в скором времени он и сам стал выдумывать разговоры, изящно отделывая и округляя свои фразы; особенное же удовольствие ему доставляло, когда в прогулке принимал участие кто-нибудь из взрослых, взапуски с ним придумывавший примеры на слова, и тогда ребенок выбивался из сил выказать все свое “мастерство словесных дел”.
На физическое развитие обращалось внимания очень мало. Писарева, разумеется, держали в тепле и холе, хорошо кормили, но из-за французских диалогов совершенно забывали о необходимости для мальчика побегать и порезвиться. Как неопытная воспитательница мать шла по линии наименьшего сопротивления, обратив все свое внимание на изощрение тех способностей, которые и так даны были в избытке Писареву самой природой, т. е. памяти и воображения. Но она и не думала, что рыхлого, малоподвижного, слишком “умственного” мальчика надо прежде всего приучить к движению и воспитать в нем физическое и нравственное мужество. Нужно было тормошить не ум – сам по себе в высшей степени подвижный, – а весь организм, которому жизнь предназначала столько труда, лишений и страданий. Но этого не было.
Разумеется, ни одна демократическая струйка не примешивалась к воспитанию барича. Все равно, как сами Писаревы не считали нужным сближаться со своими сермяжными подданными, так не считали они нужным допускать подобное сближение и со стороны своего сына. Будущему дипломату или кавалергарду не требовалось заглядывать в курные избы, слышать деревенские песни или сказки няни-старухи о царевнах и царевичах, леших и домовых. Он не должен был видеть ничего неприятного, грубого, грязного. Ведь в то время не знали еще ни Антона Горемыки, ни мужика Марея; народническое движение еще не начиналось, и смыслом существования считали уйти как можно дальше от зипунов и курных изб, а не приблизиться к ним. По понятиям, царившим в знаменском доме, барич мог лишь утерять свои прекрасные барские качества, сойдясь с мужичьем, заразиться предрассудками и суевериями, грубыми манерами и т. д., но выиграть ничего не мог. И, совершенно логично с точки зрения таких понятий, Писарева держали в полном неведении насчет деревни и деревенской жизни, употребляя все усилия на то, чтобы привить ему европейский лоск. Он так и вырос, ни разу не заглянув в курную избу, не унеся из детских лет ни одного хорошего или дурного воспоминания, в котором фигурировал бы мужик или хотя бы старуха-няня.