– Тебе жить не здесь, – расслышал я слова Грациана, обращенные к ней. – Лугдун был великим городом при Нероне, а теперь это – первое село в империи, не больше. Такая красавица должна быть в Риме или в Треверах, где найдутся мужчины, способные оценить красоту этих плеч. Если никто другой не похитит тебя, я сам увезу тебя отсюда, чтобы ты была на своем месте, как хорошая жемчужина в подходящей оправе.

Меробавд угрюмо молчал во время обеда, и комит Балион следовал его примеру; даже вино не дало свободы их языкам. Македоний зорко наблюдал по сторонам, отвечая осторожно и хитро на предлагаемые ему вопросы. Другие гости, среди которых было немало простых кандидатов, по мере того как кубки успокаивали их опасения, все более и более увлекались пиром, говорили любезности женщинам, хохотали громко, вообще вели себя так, словно они на дружеской попойке, а не в доме пресида и в присутствии императора.

Уже выпито было, по предложению Марциана, за священное здравие императора число кубков, равное числу букв его имени, и, по предложению Грациана, за здравие пресида, его жены и прекрасных дочерей; уже не в первый раз мальчики вновь наполняли кратеры, чтобы щедро черпать из них циатами; уже приступили мы к феркуле, а фидицинов сменили на сцене хорошенькие рабыни-тибицины, когда вдруг оглушительные крики народа, раздавшиеся на улице, проникли даже сквозь толстые стены дома. Можно было угадать, что толпа неистовствует от восторга, и Грациан, с несколько встревоженным лицом, спросил, что это значит. Пресид ответил ему:

– Не знаю точно, Твоя Вечность, но думаю, что добрые жители Лугдуна радуются по поводу твоего благополучного прибытия в наш город.

– Это надо расследовать, – строго сказал Македоний.

– Поди спроси их, что им нужно, – распорядился Грациан, – и пусть на счет фиска устроят угощение всему городу: хочу, чтобы сегодня все пировали.

Пресид вышел из триклиния, а вертевшийся около стола ареталог, раньше потешавший нас смешными выходками, сказал, не без дерзости:

– Да, Август, брось народцу хвост: что у тебя и осталось, кроме хвоста!

Грациан нахмурился, а комит Балион крикнул гневно:

– Не зазнавайся, скурра! Как бы я не отрубил тебе и хвост, и твой колпак вместе с головой!

В эту минуту префект уже вернулся, но следом за ним шел высокий воин, судя по лицу, грек, в золоченом вооружении магистра конницы. Так как я сидел против двери, мне было видно, что далее подвигается целый отряд вооруженных людей.

– Кто это? – величественно спросил император, оборачиваясь к двери, но вдруг, узнав вошедшего, вскочил стремительно, так что серебряное блюдо покатилось на пол, отшатнулся, не зная, куда броситься, и закричал в каком-то детском ужасе:

– Андрагафий!

Тотчас в комнате наступило великое смятение, все повскакали со своих мест, германские воины и кандидаты подняли крик, не то от негодования, не то от страха, Македоний, как ловкая лиса, шмыгнул к стене, Меробавд и Балион выхватили из ножен мечи, но, прежде чем я успел сообразить, что происходит, пятеро вооруженных людей, по знаку Андрагафия, кинулись на Грациана. Я видел, как клубок тел завертелся на том месте, где только что, весь бледный, стоял император, перед глазами у меня мелькнули взлетевшие ввысь и опустившиеся клинки, и по всему триклинию пронесся пронзительный вопль Грациана:

– Амбросий! Амбросий! где ты?

В следующий миг Меробавд ринулся на убийц, раздался мощный удар его меча, отраженного чьим-то щитом, и в мирном триклинии началась схватка, словно в жилище Улисса при избиении женихов. Но уже новый отряд вооруженных вступил в комнату, загородил дорогу комиту Балиону, порывавшемуся на помощь к своему сотоварищу, и своим грозным видом как бы окаменил тех из людей императора, которые помышляли о сопротивлении. Одни из них остались бессмысленно сидеть перед дымящимся блюдом, другие, схватившие было столовые ножи, как оружие, застыли неподвижно, сжимая их в руке, третьи упали на колени и униженно молили о пощаде, а женщины между тем со стонами метались по триклинию, ища выхода.

Все это продолжалось не больше времени, сколько надо, чтобы залпом выпить кубок вина, и, едва опомнившись от неожиданности, я уже видел труп верного франка, распростертый подле тела того, кто еще сегодня был повелителем всего Запада. Оцепенение присутствующих стало проходить, и в комнате раздался повелительный голос Андрагафия:

– Да здравствует император Цесарь Великий Максим Август!

Несколько голосов недружно ответило:

– Да здравствует Максим Август!

Комит Балион, которого пять или шесть воинов, отняв у него меч, держали крепко за руки, внезапно вырвался, отбежал к стене и прерывающимся голосом бросил Марциану:

– Так вот, пресид, цена твоей клятвы на Евангелии! Всемогущим Богом ты клялся сохранить верность императору и в тот же день предал его! Иуда, ты разделишь участь с предателем Христа.

Пресид, который присутствовал при убийстве Грациана, спокойный, но сам бледный, как труп, возразил глухо:

– Vir spectabilis! He я поднял руку на священную особу императора. Все произошло помимо моей воли. Я клялся служить императору Грациану, доколе он жив, и этой клятвы не нарушил.

– Гнусный лицемер! – воскликнул франк. – Таковы вы все, Римляне! У вас нет храбрости даже на то, чтобы самим совершить преступление. Вы для этого нанимаете руки германцев, а свои умываете, как Пилат. Но Правый Судия рассудит, на чьих кровь.

Несколько воинов снова двинулись к комиту, чтобы захватить его, но он остановил их движением руки и сказал еще:

– Не трудитесь убивать меня. Мне самому стыдно жить в наши дни измен и предательств. Мне стыдно жить в империи, где даже жизнь императора продается за деньги. Я тоже клялся до смерти служить Грациану, и я свою клятву сдержу точно.

Франк извлек из-за пояса кинжал, быстро погрузил его себе в грудь и, в содроганиях смерти, упал на мозаичный пол триклиния, подле ящика с высокими розами; третий труп присоединился к двум другим.

– Довольно убийств! – произнес Андрагафий. – Именем Августа Максима объявляю всем прощение и милость. Только один из вас будет немедленно взят под стражу за тяжкие преступления, учиненные им. Воины, задержите бывшего магистра оффиций, Македония!

Тут заметили, что Македония в триклинии нет: воспользовавшись общим смятением, он выскользнул из комнаты. Андрагафий тотчас отрядил людей в погоню за ним, а всем нам приказал покинуть зал, где лежало тело почившего императора. Люди Грациана все же, по выходе из триклиния, были окружены стражей, и им не позволили выйти из дому; нам всем остальным было объявлено, что мы свободны идти, куда хотим.

Потрясенный всем виденным, я, после некоторого колебания, вышел на улицу. По городу уже разъезжали преконы, выкрикивая на перекрестках, что император Грациан скоропостижно скончался, и приглашая возгласить славу Августу Максиму. Толпа встречала это известие возгласами одобрения, впрочем, далеко не столь восторженными, как то можно было ожидать; недовольные же не смели высказывать своего мнения теперь, когда Лугдун был наводнен конными воинами Андрагафия. Но о действительной судьбе Грациана тотчас узнал весь город, и об этом говорили открыто на площадях.

Скоро я услышал и об участи Македония. Почти чудом выбравшись на улицу, он, обезумев, метался по Лугдуну, надеясь найти убежище у алтаря, но в ослеплении ужаса не замечал церквей и пробегал мимо их дверей. На окраине города его настигли посланные за ним в погоню и убили его. Так исполнилось предвещание Амбросия: «Скоро придет день, когда и тебе придется спасать свою жизнь: ты тогда обратишься к церкви, и церковь останется заперта пред тобой».

Вечером этого кровавого дня, предугаданного Вибиском по сочетанию светил, весь Лугдун осветился огнями: зажглись на домах луцерны, у ворот – факелы, на площадях – смоляные бочки. Я продолжал до поздней ночи бродить по улицам, долго не решаясь вернуться в дом, оскверненный убийством, и раздумывая над событиями, которых был свидетелем. Я сравнивал свою нерешительность и свои волнения в дни, когда мечтал убить Грациана, с той уверенностью и с тем спокойствием, с какими нанесли ему смертельный удар германцы Андрагафия, а также благородную смерть франка Балиона, поразившего себя прямо в сердце, с изнеженным самоубийством моего друга Ремигия, сначала пресытившего свои чувства в кругу красивых мальчиков. Не стали ли деяния и доблесть уделом других народов, – спрашивал я себя, – а Римлянам не осталось ли только гордиться величием прошлого и сладострастно истекать кровью в тепловатой ванне? И хотя со времен Приама не раз повторялась на подмостках истории трагическая сцена, как «на берегу лежит великое тело» и падает тот, кто недавно был «гордым повелителем стольких народов и земель», все же судьба Грациана заставляла подумать вновь о неверности и судеб империи и личной судьбы человека. Сопоставляя свое незаметное существование с блеском императора, от которого вчера еще зависели тысячи и тысячи жизней, я в поучение себе твердил стихи Флакка:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: