— Возьми, вмажься, там, в верхнем ящике.
Потом Пулю рвало, и, вернувшись из ванной, она засыпала беспокойным сном, не слыша Галининого храпа. Так было и в этот раз, за исключением одного; Галина не спала. Она лежала, отвернувшись от Пули, и раздумывала о том, что, должно быть, перестаралась с приручением: собака у нее уже есть, есть покорный и верный Левушка, а вот в Пуле никакой нужды нет.
Галина вспоминала бой: даже побеждая Кирш, Пуля не выглядела рядом с ней соперницей. Кирш на ринге была такой же, как в жизни: желающей или не желающей борьбы, но знающей, уверенной, что в каждой своей минуте эта самая жизнь — бой. У Пули был профессиональный взгляд борца: она оценивала действия противника, расстояния, перспективы, и в этом взгляде не было ни личной заинтересованности, ни внутреннего надлома потенциальной жертвы, ни инстинкта хищника, ни жажды, ни насыщения — ничего, кроме работы.
Кирш была зверем. Та Кирш, которую знала или придумала себе Долинская, была неприручаема и непредсказуема, как медведь, она могла убить любя и любить убивая, могла ничем не дорожить, отталкивать, выкидывать и унижать; и, что казалось Долинской особенно привлекательным, Кирш была не доступным ни для кого злым фаталистом, закрытым для сильных чувств и не способным на любовь, как все с виду самоуверенные люди, так и не сумевшие сделать объектом любви самих себя.
Проснувшись поутру и увидев рядом тихо посапывающую Пулю, Долинская рассвирепела;
— Вставай и уматывай отсюда; надоела!
Девушка вздрогнула от резкого голоса и подняла голову, с усилием раскрывая веки. Одна щека у нее была примята — отпечатался след подушки, и Галина с отвращением отвернулась.
Теперь Долинская сидела в халате, кое-как накинутом на смятую пижаму, а Пуля, обхватив голову и поставив локти на колени, смотрела на нее через черное ухо Шамана.
— Не пялься на меня: бери свои шмотки и уматывай!
Пуля начала беззвучно шевелить губами, потом откашлялась и тихо спросила;
— Я что-то сделала не так?
— «Не так»?! Да мне вообще плевать, что ты делаешь!
Пуля развернула руку и стала разглядывать маленькие точки и синяк на сгибе. Ее глаза не выражали ничего, кроме недоумения, и брови слегка приподнялись возле переносицы.
Галина потрепала Шамана и недовольно посмотрела на Пулину руку. Ей не нравились упреки, даже безмолвные, и ее ничто так не раздражало, как чужие проблемы. Но эта рука, эта жилистая рука ласкала ее, сжимала, — Пуля была неплохой любовницей… Галина вздохнула так легко, будто втянула с поверхности самой себя маленько невесомое облачко — Пулю; и ей стало весело, как человеку, презирающему сентименты, но выполнившему подходящий к ситуации ритуал.
— Галя, а как же я? Я же думала… — Пуля решилась поднять глаза.
Долинская брезгливо отмахнулась, сморщив лицо:
— Ой, давай без соплей! А героин не только у меня имеется, найдешь, не пропадешь! — Галина тяжело поднялась из кресла и подошла к бару.
Пуля закрыла лицо ладонями.
— «Пуля — Поля…»
К Полю езжай — Рафиковой педовке, Киршиному приятелю! Если совсем хреново будет…
Пуля с прежним недоумением смотрела на стоящую к ней спиной Галину.
— Он приятель той самой Кирш, которую я… сделала?
— Кишка у тебя гонка ее сделать! Если она даже мне…
— Ты что, ее любишь? — Пуля медленно поднялась с пола.
Галина молча повернулась и вышла из гостиной, закрыв за собой дверь. Пуля огляделась: она не знала цену вещам, но догадывалась о ней в отражении глаз их хозяев… К этим бронзовым подсвечникам Долинская относилась, как к живым существам, и могла обмолвиться с ними парой слов, картины во всем доме смотрели со стен с превосходством, и Галина пожирала их взглядом, глядя снизу вверх, зачем-то везде был хрусталь — его смысла и отношения хозяйки дома к этим холодно сверкающим формам Пуля не понимала, но чувствовала, что все это повышает стоимость пустоты и придает какой-то особый смысл пространству… Теперь, еще раз оглядев гостиную Долинской, Пуля поняла, что этот недолгий отрезок ее жизни в роскоши закончился — так же неожиданно, как начался. На спинке дивана висела черная шаль, которую Галина обычно набрасывала себе на плечи с таким вызовом, как будто это была по меньшей мере горностаевая мантия; Пуля улыбнулась, поднесла шаль к носу и втянула в себя тяжелый запах духов, затаившийся в темных нитях, как неприрученный зверь. Когда несколько лет назад Пуля уезжала в Москву, на маме тоже была вязаная шаль — не такая дорогая, но нарядная — мама надевала ее только для выхода в гости. Галинина шаль выскользнула из руки, и Пуля сжала задрожавшие пальцы в кулак: «Прощайте, госпожа!»
Полдня бродила она по городу. Белокаменные степы и сверкающие витрины вызывающе выступали ей навстречу, как нарядное платье своенравной мещанки, воткнувшей руки в боки…
В кафе зайти было страшно: за прозрачными стенами сидели стройные костюмчики — женщины, не имеющие возраста, и галстуки напротив, и дорогие часы, отдыхающие на столе вместе с ухоженными мужскими руками. У Пули рябило в глазах: все детали этою мира были лишь лоснящимся фоном для ее убожества. На ней была хорошая куртка и дорогие штаны с пустыми карманами, но дело было не в одежде и не в отсутствии денег: люди, зашедшие в кафе на бизнес-ланч, скорей всего, приходили сюда в одно и то же время, чувствовали себя уверенно и каждый вечер возвращались домой, зная, что завтра будет такой же день. Похоже, эти люди были уверены, что они избранные и находятся внутри сложного механизма большого города, а вот она, Пуля, как ненужный винтик, то и дело выпадает из этого механизма и оттого не сидит в кафе, а с ненавистью пьет горький джин из жестяной банки.
Пуля смяла банку в кулаке и, не глядя, бросила мимо урны. Слово «Булочная» посреди Москвы показалось Пуле спасительным: она зашла туда и, втянув все сдобные запахи одновременно, почувствовала себя маленькой и счастливой — на одну минуту, чтобы снова оказаться по ту сторону тяжелой двери с пакетом маковых сухарей под мышкой.
— Наших бьют! — радостно закричал мальчишка, неожиданно выбежавший на нарядную улицу из подворотни, однако, увидев, что никто из товарищей не выбежал за ним, присвистнув, побежал обратно. Пуля остановилась.
«Наших бьют!»— На этот клич она всегда радостно выбегала из своего двора и с готовностью неслась туда, где, как ей казалось, была необходима.
У Пули был свой город, точнее, поселок, и там было еще холодней: и бродить-то было негде, разве что драться с кем-то в подворотне, каждым движением утверждая: «Я есть на этом свете!» У мамы было много детей: Пуле — младшей — почему-то не хотелось называть их братьями и сестрами; она часто забивалась в угол на сеновале и ждала, когда кто-нибудь вспомнит о ее существовании; вспоминала бабушка, пока была жива: она звала ее, а потом гладила внучку по волосам шершавой рукой и давала маковый сухарь — любимое Пулино лакомство.
Вечером она возникла на том же пороге, где недавно была Кирш. Дверь открылась, и стало горячо и горько.
— Кофе варишь? — Пуля прошла в прихожую, слегка отстранив хозяина, и протянула руку: — Пуля.
— Поль, — представился в ответ Паша и вытянул свое запястье из крепкой ладони незнакомки. — Я не совсем понял ваш звонок, мадам: если вы проживаете с госпожой Долинской, какие у вас могут быть просьбы ко мне?! Тем более на том единственном основании, что мы единожды встретились в галерее моего друга…
Поль отступил от Пули на шаг и присмотрелся: девушка не слышала его слов, она смотрела куда-то в пространство между ними, и выражение ее лица с трудом можно было бы посчитать счастливым или хотя бы жизнелюбивым. Поль спрятал подбородок в широкий ворот своего свитера, как дамы, спасаясь от мороза, прячутся в высокий лисий воротник, понаблюдал несколько секунд за Пулей, которая продолжала смотреть в никуда, и махнул на нее рукой, сказав ниже, чем обычно: