Поднялись. Стоим на краю скалы, ветром пошатывает, ущелье внизу, на ладони. Оба почувствовали. Еще на подходе, подсаживая друг друга, вытягивая за руку из разломов камней с сидящими на них гигантскими кактусами, этими цветущими птицами с узловатыми лапами, когтящими мшистые валуны, еще на подходе, по безотчетному запаху страха – пяткой, шеей, ладонью: змеи. Змеиное царство. И то, что их не было видно, только усиливало это чувство. Повсюду, кишмя. Ими было пропитано все, к чему ни притронься, каждая складка воздуха. И эта душная тишь, чуть кислящая, обложная. Наш участок лежал под этой скалой. Спуск был адом. Норы, полости, трещины, все живые, из каждой, казалось, мерцали глаза, фитильки трепетали. Мы скользили по ним, прижимаясь к скале, нащупывая пяткой уступы. Ты вскрикнула.

Обернулся: ты пальцем показывала – между скалой и твоим животом взблескивал, подрагивая, длинный сухой чулок. Я глянул вниз, там лежали еще два таких же. Кобра, королевская, метра три, не меньше.

Джаянт потом кивал радостно: да, да, хорошее место, у меня в доме тоже живет, но сейчас они спят, зима. А в сентябре наведалась, родила. Не надо бояться, они это чувствуют. А место хорошее, святое.

Да, вспомнили этот рассказ свами, вползла в дом ночью и ужалила роженицу, на девятом месяце, спящую, в лицо. Здесь, вон в том доме.

А факир, знахарь, говорит: только в госпиталь не везите, нельзя сыворотку, я все сделаю. Не поверили, муж повез. А этот ему цветок дает, как у мальвы, и себе такой же сорвал, это наша, говорит, связь будет. Привез ее в коме, лежит в реанимации, а он в коридоре сидит с этим цветком у уха. А факир здесь, за двадцать километров, стоит, окруженный соседями, и вдруг говорит: всё, ввели сыворотку, скончалась. – И вот проблема, – оживляется свами, – как хоронить ребенка – вместе или отдельно? – То есть как, говорю, отдельно – вырезать, что ли? – Помолчал, рассмеялся: – Нет, конечно. Это ж смерть от укуса кобры, а она священна. Как и невинность. Лучший удел. Не кремируют, опускают в реку, как святых.

Джайни-чок, джайни-чок… Что ж это за слово такое, и не вспомнить, что означает. Как наважденье преследует. Да, я б тоже окрошки поел, жарко. Райта, у них называется, на кефире. Пойду спрошу. – Слушай, а где наш нож? – смотришь на пояс мой – пустой чехол висит. – Там, перед мостом, на обочине, когда орехи ели, ты его вынимал. – Да, похоже. После этого я его не видел. Пойдем поищем?

Идем, а я все прибавляю шагу, ты говоришь: да куда ты торопишься, – а я и сам не знаю и предчувствием это назвать не могу, в эту сторону и не думал даже, иду, а сердце меленькой колкой рысцой бежит впереди меня. Вот это место. Блеснул в траве. Ну что, говоришь, пойдем назад, там уже окрошку нам приготовили? Нет, покачиваю головой, давай немного еще прогуляемся, до затоки, да? Говорю и думаю – какой смысл, четвертый час, лес мертвый, ни звука, это потом, помнишь, оглядываясь, удивлялись, насколько мертвый – даже птиц не слышно, зловещая тишина, а тогда – не заметили, просто жара, морок. Идем по той же тропе, что и утром. Мост, если обернуться, еще виден, за ним отель. Идем, тихо с тобой разговариваем, о чем? Не помню, какую-то милую чепуху несем, нежничаем по-детски. Индусы некоторые наши звуки не выговаривают, и зовут тебя – Джоя, так ты у них звучишь, джой, радость. И ты ловишь мою ладонь на ходу легким хлопком, касаньем. И что ли не поднимали глаз, не смотрели вперед, на дорогу, да?

Я замер и сжал твою руку. Он шел навстречу, низко опустив голову и чуть раскачивая ее. Будто о чем-то думал, будто скулами терся у самой земли об этот душный вязкий морок – воздуха? пыли? мысли? О чем? Он нас не видел, не чуял, – ветер от него. Замерли. Только удары сердца, глухо, в грудь, в кость. Ты вглядывалась близоруко. Я медленно поднимал бинокль к глазам. Он был уже метрах в сорока от нас. По сторонам дороги – плотный колючий кустарник, сплошной стеной. Тридцать метров. Не видит, идет, а мы стоим, не двигаясь, смотрим, как он начинает исчезать, снизу, с лап, будто погружается в воду, исчез. Это рытвина на дороге. Стою с биноклем у глаз, жду. И вдруг – прямо в зрачки – он вплывает – всей головой, огромной, горящей, с желтыми святящимися глазами, уже не помещающимися в моих, и они все ближе, все больше, во мне, и я не могу оторвать от лица бинокль. Назад отклоняюсь с этим жаром его головы в глазах и не могу опустить бинокль. Ты в мой пояс вцепилась и держишься, держишь. А он как из земли вырастает: голова, грудь, лапу занес для шага, медленно, помнишь, как медленно он поднимал голову? Будто уже знал, что мы стоим перед ним, чуял. И только вослед, как бы нехотя, поднял взгляд. Метров десять-двенадцать меж нами, два прыжка. Стоим.

Сколько? Вне времени. Надо бы опустить взгляд, мелькнуло, в глаза не смотреть. Или наоборот? Спокойно. Ты, судя по твоей руке, спокойна.

Это не страх, нет. Другое. Потом. Не разойтись, стена сплошная. В упор смотрит. Чуть ощерен. Усы подергиваются, вверх-вниз. Ни звука.

Будто тик такой. Мутно-желтые, а зрачки неподвижны. Не агрессия, нет, и не страх. Не напряженье. Что же? Какое-то мучительное томленье у этой тоскливой черты. Он трогает ее на весу, лапой.

Клонит голову набок. Огромная, в обхват рук. Дышит, подергивая щеками, щерясь. Холка вздыблена. Ребра ходят, как тяжелый ковер изнутри выбивают. Хвост поерзывает в траве. Сколько длится? Секунды.

И нет его. Только память раскручивает обратно: вот он медленно поворачивается, будто нас нет перед ним, и бесшумно вплывает в эту сплошную колючую стену. Не прыжок и не шаг, даже лапы не сдвинул, просто нет, где стоял. Хвост втянул, и сомкнулась стена.

Ну что, – говорю еле слышно, все еще не поворачивая к тебе головы. -

Вперед, – так же тихо мне отвечаешь. – Вперед? – Этого я не ожидал услышать. – Да, ведь он уступил дорогу.

Идем, чуть касаясь земли, вслушиваясь. И вдруг – справа, на расстоянии руки от меня, в том месте, куда он исчез… Как назвать это – рык? рев? Нет. Он вспорол изнутри – от пят до волос. Разорвал позвоночник, как молнию, вздернул, рассыпал. И снова собрал, по косточке, будто спиртом протертой. Ничего не осталось внутри. Ни страха, ни имени, ничего. Какая-то высокогорная тишь, снег нетронутый. Этот… не-рык, не-рев не прямо в лицо был, а ближе, глубже. Так, наверно, платформы расходятся под океаном. Или магма подходит к губам земли. Только это рвалось у нас в животе, в груди, в горле. Тишь стояла такая, что слышен был каждый лист, каждый вздрог паутинки в этой недвижной стене, куда были воткнуты взглядом.

– Назад, – прошептал, – плавно, без резких движений, назад. – Ты повернулась, и я за тобой машинально. Два-три шага. Нет, не спиной, что ж я делаю, повернулся лицом, медленно отступаем. Я пячусь, ты рядом, спиной. Десять шагов, пятнадцать, двадцать, выдох. Да, то же место, где мы стояли, увидев его. Выдохнули… И – будто земля нас подкинула, отшатнулись: рык, троекратный, меж нами, в нас, из стены.

– Назад, – глазами показываю. И ты, чуть подрагивая ресницами, не сводишь взгляда с меня, пятишься. – Назад, назад, – поворачиваюсь лицом к стене, задевая ее плечом, колючки впились, ветка натягивается, пружинит, стена шевелится. Не вижу его, хотя он – вот, в полуметре, такая плотная зелень, как волосы спутанные. Как же он шел в ней, шаг в шаг, в полуметре от нас, в этих непроходимых зарослях, и ни одна ветка не выдала, оборотень. Ну да, видели мы, как слоны ходят – ни один лист под ногой не хрустнет. Думаю, подергивая, пытаясь отцепить рукав. Чем думаю? Ничем. Пуст до звона.

А движенья спокойны, будто я не здесь, ягоду обрываю.

Отошли. Вот и мост. Тих лес. Солнце уже садится. Обернулись. Вон он, вышел – там, у рытвины, стал поперек тропы, повернул голову, смотрит. Долгий взгляд. И мы стоим, не отводим. Твой лес, твой.

Опустил голову, покачивает. Ушел.

Справа холм, заросший густым кустарником. Между холмом и дорогой, по которой шли, – цветущий луг. – Такое чувство, что это еще не конец,

– говорю. – Давай сядем на этом холме, досмотрим. – Молчишь, глаза опустила. Знаю, о чем ты. Встреча уже сбылась. Уже. Чего же еще ты просишь? – Там, – показываю на холм. – Там, – говоришь, – на тропе мы все делали, видимо, интуитивно верно. Иначе – иначе б кончилось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: