Случалось, время странно замедлялось внутри себя, обнаруживало, так сказать, матрёшечный синдром.
Однажды Леон и отец ездили на свои шесть соток оврага в Тульской области. Участок выделили несколько лет назад, строить же дом никак не начинали. Да и невозможно было его построить на крутом обрыве. Разве что-то вроде знаменитого «Ласточкиного гнезда» в Крыму.
Они ехали на машине по шоссе, как вдруг прямо из воздуха возник камень, летящий точно в лобовое стекло. Камень летел очень медленно, как в невесомости, постепенно увеличиваясь в размерах. Леон успел рассмотреть его неровности, кремниевые вкрапления, а вот голову почему-то пригнуть не успел. При этом знал, что потом (когда потом?) будет удивляться: как же так, рассмотреть кремниевые вкрапления успел, а голову пригнуть не успел? К счастью, лобовое стекло выдержало. Глухо крякнув, прогнувшись, распустило по поверхности густую, вспыхнувшую на солнце паутину трещин. Можно сказать, превратилось в калейдоскоп. Должно быть, отцу показалось, что он ведёт машину по сказочной стране Эльдорадо, где всё из золота, изумрудов и алмазов. Он сначала рассвирепел. Потом успокоился, как-то даже отстранённо полюбопытствовал: «Ну и куда с таким народом? Чего они добиваются?» На стекло-калейдоскоп равнодушно махнул рукой: «Теперь ни одна сволочь не польстится!» Так до сих пор и ездили с калейдоскопом.
Впрочем, это не имело отношения ко времени.
И был ещё один момент, когда время изменяло (а может, наоборот, проявляло?) истинную свою сущность, а именно, становилось болью.
К примеру, зубная врачиха сверлила Леону зуб. Время исчезало, существовала одна лишь боль. Время робко, как заяц из кустов, выставляло уши, когда врачиха, презрительно посмотрев на бледного, истекающего потом Леона, зычно звала медсестру: «Танечка! Прокладочку для обычной пломбы!»
Вот и всё, что успел Леон вспомнить о времени.
Потому что в следующее мгновение ни Леона, ни времени не стало.
Не стало «Кутузова», дома, где помещался «Кутузов», проспекта, на котором стоял дом, города, где был проспект, страны, столицей которой пока ещё являлся город, планеты, боящейся этой страны, подумывающей, как бы так под ласковые речи разоружить её да разделить, а ещё лучше как-нибудь незаметно закопать, чтобы больше не бояться и не подумывать.
Не стало ничего.
Один тяжёлый свинцовый мрак, как искрами от неведомо где пылающего костра, пронизываемый летящими золотыми точками. Во мраке отсутствовали право, лево, верх, низ, равно как прочие Пифагоровы онтологические принципы, за исключением ненависти.
Собственно, свинцовый мрак являлся не чем иным, как материализовавшейся ненавистью, и Леону (точнее, той части его сознания, что участвовала в гипнотическом действе) неминуемо бы пропасть, задохнуться в свинцовых одеялах, если бы золотые точки-искры не сомкнулись вокруг него в сеть-кольчужку, неподвластную мраку.
А как минул мрак, Леон увидел то, что должен был увидеть: ход планет в космическом чёрно-ледяном пространстве. Планеты катились в сторону далёкого чистого света — разинутой солнечной пасти, — каждая по своему коридору и в то же время заданно, как разной величины шары в кегельбане, пущенные разными же руками.
Не только космическое шаровое качение было суждено увидеть Леону, но и миллиарды нитей, куда более тонких, чем паутина на стекле-калейдоскопе, длинными, едва видимыми бородами соединяющие планеты, но при этом решительно никак не влияющие на направление и ритм их движения. Планеты и бороды-нити находились в разных, как жизнь и смерть, энергетических мирах. Их соединяла воля, господствующая над всеми мирами, объединяющая несоединимое. Леон видел, как она их соединяет, разъединяя, как если бы видел бессмертную душу, отделяющуюся от смертного тела, то есть то, что видеть не дано.
Нити вытягивались и обрывались. На месте оборванных тотчас возникали новые, ни одна не висела оборванной, что свидетельствовало о своеобразном порядке. Нити были разные: хрустальные, золотые, серебряные, красные, белые, светящиеся, тёмные, искрящиеся, как замкнувшиеся электропровода, горящие, как бикфордовы шнуры, льющиеся, как расплавленный металл. Сначала сознание отмечало фантастическое их многообразие, а уж затем абсолютную подчинённость ходу планет.
«Оправдание астрологии» — так можно было назвать эту картину. Чуть смещался один из плывущих шаров, и величайшее смятение происходило в нитях: тысячи их обрывались, а какие не обрывались, меняли цвет и качество, вплетались в совершенно иные подвижные нитяные гобелены.
«В чём смысл? — подумал Леон. — Видеть ход планет, знать, что все мы нити в Божьей пряже, в этом нет большого смысла».
И вдруг увидел, как золотые искры-точки собрались в золотой же пчелиный рой, рой составился в точечную, как древнеегипетское изображение, руку, пальцы руки бережно выбрали из разноцветного и разнокачественного мнимого хаоса дорогую им нить, и за мгновение до очередного смещения планет переместили избранницу в иную плоскость. Таким образом она уцелела, хотя ей было назначено прерваться вместе с тысячами, оставшимися на прежнем месте.
«В этом есть смысл, — успел согласиться Леон, — напрасно я не верил в астрологию».
Тут же вновь очутился в свинцовом мраке, только на сей раз с явственными признаками, по крайней мере, одной из пар Пифагоровых онтологических принципов, а именно: верх-низ. Леон совершенно определённо летел вниз, и его спасение заключалось в том, чтобы схватить летящую ему навстречу вверх золотую искру-точку, по мере приближения обнаруживающую очертания маленького квадратика. К загадочному квадратику была устремлена трепещущая душа Леона. Несколько раз он пытался ухватить. Но квадратик, подобно солнечному зайчику, проходил сквозь бестелесную Леонову руку-сито. Леон вдруг подумал, что свинцовый мрак — это дуло ружья, хранящегося у него под кроватью. Но что тогда светящийся во мраке квадратик? Неужто пуля? Или наоборот — жизнь? Изловчившись, растопырил пятерню навстречу ускользающему светящемуся квадратику, и, о счастье, на сей раз удалось! Да, вне всяких сомнений, то была жизнь.
Потому что в следующее мгновение Леон обнаружил себя сидящим над пустой рюмкой в «Кутузове» рядом с Катей Хабло.
— Ну как? — спросила Катя.
— Я был неправ, — пробормотал Леон, удивляясь странному ощущению, что астрологический предмет по-прежнему у него в руке. Не веря, поднёс сжатый кулак к глазам, осторожно, как будто там была готовая улететь бабочка, Разжал пальцы. На ладони лежали талоны на приобретение «Азбуки секса» Дж.-Г. Пирса и романа «Отец» А. Дюма.
Светящийся квадратик оказался звоном будильника, вплетённым в мгновенный утренний (дневной?) сон.
— Я мигом, — поднялся из-за стола, ласково потрепал Катю по щеке Леон, — одна нога здесь, другая там, не скучай!
— Я никогда не скучаю, — ответила Катя. — У меня всегда одна нога здесь, другая там.
Прозвучало двусмысленно, хотя Леон знал, что именно она имела в виду.
— Эй, рыженькая! — щёлкнул пальцами, пролетая мимо стойки. — Если девочка попросит, плесни, о кей? — По исполненному гневного изумления взгляду рыжей барменши понял, что та до сих пор не подозревала об их присутствии в заведении. — Я с Валериком расплатился, — рассмеялся Леон, — я всегда плачу вперёд.
Через пару минут он был в книжном магазине «Высшая школа».
Периодически промышлявшая здесь ободранная бабушка (сердце её принадлежало пустым бутылкам, но не брезговала она и макулатурой, и прочим вторсырьём, включая такое экзотическое, как моча беременных женщин) как раз получала от почтенного гражданина в очках и в шляпе (советского интеллигента) два червонца за толстого зелёного Солженицына.
Произведя нехитрое математическое действие (книга стоила семь рублей), Леон установил косвенную цену талона — тринадцать рублей. Но следовало учитывать то обстоятельство, что ободранная бутылочно-сырьевая бабушка продавала непосредственно книгу, то есть товар. Леон же — право на приобретение товара, то есть своего рода вексель. К тому же его талоны имели мятый, непрезентабельный вид. Да и продать их можно было только знающему человеку. Многие из стоящих в магазине плохо разбирались в талонах.