— Манка, гречка, мука, сахар, соль, курево, дрожжи… — с недоумением перечислил отец. — Он что, думает, у нас тут Рим? Третий Рим? Водка! Для расчёта с ханыгами. Сам ханыга! Вот ему водка! — сделал неприличный жест рукой. — Насчёт тысячи даже не знаю. Обнаглел.
— Семьсот, — сказала мать, — я вчера получила гонорар в «Знании», дашь ему семьсот.
— Тронемся послезавтра в понедельник, — вздохнув, посмотрел на Леона отец. — Книг побольше возьми. Дяди Петина библиотека оставляет желать лучшего.
— На неисправной машине? — удивился Леон.
— Думаешь, полный кретин у тебя батька? — подмигнул отец. — Есть такое волшебное слово: транзит! Надо всего-то допилить своим ходом до первой станции на трассе. Транзитников они обязаны обслуживать вне очереди, потому что транзитникам ехать дальше. На похороны. Мало ли куда? Вам что, не нравится мой план? — недовольно воскликнул, заметив, что мать и Леон кисло помалкивают.
— Он бы сгодился в любой стране, — сказала мать, — за исключением нашей. Никто не станет с тобой разговаривать на станции. С таким же успехом можешь надеяться, что встретишь на шоссе космических пришельцев и они починят машину.
— Нет выхода? Никаких надежд? — уныло спросил отец.
— Денег побольше захвати, — посоветовала мать, — может, за пределами Москвы ещё интересуются деньгами. И водяру. За водяру на руках донесут.
— Да где взять? — спросил отец. — Ковёр, что ли, продать?
— Спятил? — испугалась мать. — Единственная ценная вещь в доме. Только за доллары. И не сейчас. Такие ковры скоро станут на вес золота.
Они говорили о гигантском, вишнёвого цвета ковре, подаренном отцу Ашхабадским музеем истории КПСС. На ковре в обрамлении традиционного восточного орнамента были вытканы белые профили Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Ковёр отцу подарили в середине семидесятых годов после республиканской партийной конференции, где он выступал с докладом. Тогда на Востоке хорошо дарили. Сейчас бы, конечно, ашхабадские коммунисты никому не подарили ручной работы ковёр с четырёхголовым призраком коммунизма. Сами бы продали через аукцион «Сотби».
Недавно родители, опасаясь, что сложенный на антресолях ковёр сожрёт моль, повесили его у себя в спальне. Тем самым объявив себя перед всеми входящими в квартиру врагами демократии и прогресса, воинствующими ортодоксами.
— Спрошу у Гришки, — решил отец, — вдруг у них ещё дают в буфете? Нет, попробую с переплатой у грузчиков в гастрономе. Значит, в понедельник! — хлопнул Леона по плечу.
Без чалмы, без въевшихся в кожу тампонов, без нашлёпки на правом глазу Леон вроде бы снова стал нормальным человеком.
Вот только внешне немного другим.
Леон остановился в прихожей перед зеркалом.
Он и раньше не отличался полнотой, нынче же сделался концлагерно худ. Черты лица заострились. Кожа на нетронутой левой стороне лица казалась матовой, как бы подсинённой изнутри. В больнице Леону побрили голову, и сейчас у него подрос уголовный пепельный ёжик. Он был похож на падшего ангела или на вставшего на путь исправления демона. Но это, если смотреть слева. С правой же стороны лица, откуда выковыривали дробь, где был ожог, где накладывали якобы незаметные косметические швы и специальные (как из наждака) стягивающие пластыри, кожа была серо-розовая, негладкая, как бы исклёванная острыми птичьими клювами и исхоженная когтистыми птичьими лапками-крестиками. Эдакий мусульманский орнамент носил Леон на правой стороне лица, как на знамени Аллаха, или по краям вишнёвого ковра с четырёхголовым призраком коммунизма, бродящим в пустынях Туркмении. Иногда он был почти неразличим, иногда (когда неудачно падал свет) казался отвратительнее, чем был на самом деле. «Ничего, парень, — сказал Леону хирург, закончив ремонт лица, — отрастишь бороду, никто ничего не заметит». — «Как у Маркса?» — нашлись силы пошутить у Леона. «Да хватит, как у Ильича», — ответил хирург. Леон представил себя с бородой, как у Ильича, но в глазах поплыло, и он заснул.
Оставалось утешаться, что могло быть хуже, что он мог превратиться в истинного Квазимодо.
И никак было не привыкнуть к правому глазу. Мало того что в нём поселился ветер, он вдруг начинал видеть не так, как левый, как положено человеческому глазу. Давал смещённое, то мозаично-пятнистое, то строго чёрно-белое, как на контрастной фотографии, то в невообразимом смешении ярчайших цветов конусовидное изображение действительности. Левым глазом Леон смотрел как человек. Правым как насекомое: стрекоза, пчела, бабочка или муха. А иногда, как птица, потому что окружающий мир неожиданно уходил; вниз, рассыпался крупой под ногами.
Но это случалось не так уж часто.
В остальное время Леон видел совершенно нормально, если не считать ветра в правом глазу.
Дело в том, что в правом глазу Леона, точнее, не в самом глазу, а в мягких тканях за глазом, так сказать, в заглазье, пробив тонкую височную кость, засела дробина. Извлечь её без сложнейшей нейрохирургической операции (в Союзе таких, естественно, не делали) не было никакой возможности.
В больнице изготовили рентгеновский снимок. Леон видел светящуюся точку посреди смутных теней, неясных очертаний, как комету, летящую внутри его черепа.
Врачи объявили, что подобная «в капсуле» дробина в принципе не может причинить особенного вреда. Нехорошо только, что она засела в непосредственной близости от зрительного нерва, который лишь по счастливой случайности не задела. Случившееся «нехорошо» неизмеримо лучше того «нехорошо», которое могло случиться. В иные моменты (в зависимости от колебаний внутричерепного давления) не исключается плотное прилегание дробины непосредственно к зрительному нерву. Правый глаз при этом, возможно, будет слезиться. На этот случай опытные врачи предусмотрели специальные глазные капли, которые Леон отныне должен постоянно иметь при себе.
Леон оценил юмор врачей. Правый глаз был неизменно сух. Прилегание дробины к зрительному нерву выражалось в том, что дробина дробила картину мира, но Леон скорее предпочёл бы окриветь, чем вступить в новые отношения с врачами.
Он понял, что врачей не миновать, как только пришёл в себя на полу в крови, с опалённо-прожаренной, начинённой дробью, как чёрным перцем-горошком, головой.
Впрочем, сначала, после калейдоскопическо-ворончатого (от слова воронка, а не ворона) кружения, после недолгого (а может, долгого, кто знает?) провала, когда сознание вернулось настолько, что он сумел отличить жизнь от смерти, понять, что номер с коммунизмом не прошёл, первая оформленная мысль Леона была вовсе не о врачах, а о том, что дело не сделано.
Вторая мысль: почему не сделано?
Изображение в правом глазу было разбито вдребезги. Левый видел нормально. Если не считать, что как бы через монокль красного стекла. Уши слышали. Леон вспомнил, что, уходя в коммунизм, не слышал звука выстрела. Был какой-то мерзостный пук. Из дула ружья, как из сдвоенной трубы, курился вонючий дымок. Он ещё успел подивиться: как тихо при коммунизме! Леон догадался, что дело не сделалось потому, что патроны от долгого лежания в коробочке утратили боевую мощь. Порох отсырел, а может, высох капсюль. Только красный галстук на шее пионера-тетерева не потерял цвета. Леон понял, что ему с его глазами и ушами не дождаться Красной Шапочки-коммунизма. Действие, как в устаревшей Программе КПСС, сюрреалистически сместилось: вместо Красной Шапочки пожаловал охотник!
Третья мысль: можно ли доделать дело?
Леон пошевелил руками и ногами. Вроде бы слушались. Сумел даже сесть на ковре. Но лишь на мгновение и с немедленной потерей сознания. Нечего и думать было по новой заряжать стволы. Но если бы ценой сверхъестественных усилий и удалось, где гарантия, что очередные патроны выстрелят как полагается?
Четвёртая мысль была революционно-демократической: что делать?
Отдохнув на спине, Леон перевернулся на живот. С заливаемым кровью лицом (любое движение заставляло кровь, как жизнь при товарище Сталине, бежать лучше и веселее), дополз до закрытой на задвижку двери. Как в фильме ужасов, поднялся на подгибающихся, воздушных ногах, печатая по белой двери кровавые абрисы ладоней. В вертикальном положении Леон почувствовал, что, несмотря на то что вместо выстрела получился пук, голова тяжела, как гиря. Удивился: да как же можно быть живым, когда в голове столько свинца? После чего собрал последние силы, крикнул в кухню, откуда доносились позывные программы «Время» в стеклянно-рюмочной (как раз чокались) окантовке: «Мама! Я хотел собрать ружьё, а оно… выстрелило! У меня кровь из головы, мама!» И уже ничего не видел, не слышал, валясь в коридор навстречу до боли родному, в русых локонах, широкоскулому пьяноватому лицу.