Леон подумал, что перед родителями, как перед всеми русскими людьми, открылось три пути. Возненавидеть живую жизнь, в одночасье сокрушившую марксизм-ленинизм. Стать дубовыми коммунистами. Возненавидеть марксизм-ленинизм за то, что дал себя сокрушить живой жизни. Стать яростными демократами-антикоммунистами. Задуматься о причине, по какой он, вооружённый и неуязвимый, утвердившийся на всех континентах, исключая Австралию, вдруг дал себя сокрушить? Как задумался и ужаснулся Леон. Стать… кем?
Леон пока не мог сформулировать. Каждый путь что-нибудь да сулил. Только родители, как истинно русские люди, не торопились выбирать.
А ещё Леон подумал, что где три пути, там сто три. Следовательно, грош цена всем его умозаключениям. То была неприятная мысль, из тех, что, как незваный гость, является под занавес и портит во всех отношениях приятный вечер. Леон не знал, зачем являются такие мысли.
Он уже не ждал Катиного ответа о гороскопах, а казнил себя, что задал глупый, какой не преминул бы задать и Фомин, вопрос.
— Собственно, не то чтобы меня это сильно волнует, — взялся углублять и расширять ненужную тему Леон. — Просто я думаю о родителях. Они ничем другим не могут заниматься.
Они шли с Катей по набережной Москвы-реки. Вода внизу была как протёртое стекло. Поросшие шевелящимся мхом камни, гнутые, проржавевшие остовы, бутылки, выломанные и сброшенные секции чугунной ограды находились под прозрачнейшим этим стеклом. Словно в воду не сливали ядовитые отходы сотни дымящих трубами предприятий по обоим берегам. Может быть, подумал Леон, количество загрязнений, наконец, перешло в качество? Отсюда спокойствие и чистота? Спокойствие и чистота лица покойника, чьи черты временно разглаживаются из-за разложения тканей. По реке в пенных усах летел катер, опять-таки запредельно белый и чистый, как будто внутри сидели ангелы. «А у меня ботиночки того…» — Леон почувствовал себя странно живым на празднике чистой смерти.
— Мама сделала гороскоп, — вздохнула Катя. — Но они не хотят оглашать по телевизору. Кстати, я тоже сделала, у меня получился не такой, как у неё. Ты какой хочешь?
— Твой, — не раздумывая, ответил Леон. — Конечно же, твой. Только пошёл он к чёрту, этот марксизм-ленинизм!
— Почему? — пожала плечами Катя. — Это жизнь. Я тоже подумала о маме. Она тоже ничем другим не может заниматься.
— Когда она была дворником, — возразил Леон, — во дворе был порядок.
— Когда твои родители станут дворниками, — спросила Катя, — порядка, думаешь, будет меньше?
— Увидим, — пробормотал Леон, — недолго ждать.
— В сущности, моя мать и твои родители занимаются одним делом. Только время ваших гороскопов прошло. Наших пришло. Это естественно. Потом всё может поменяться.
Леон смотрел на Катю. Её образ ускользал от него. То она казалась невзрачной, недоразвитой девчонкой, типичной дворничихиной дочерью, мимо которой хотелось плюнуть и пройти. То — симпатичной, как надо развитой девчонкой, мимо которой не хотелось плевать и проходить мимо. Похожие (только куда более вульгарные девчонки) выходили вечерами гулять во двор, прокуренно смеялись с качелей. Леона влекло к ним, как привязанного к мачте Одиссея к сиренам. Но качельные, хрипло матерящиеся сирены вряд ли бы стали разговаривать с Леоном, их интересовали парни постарше. А случалось, что-то вневозрастное, вневременное, сущностное проглядывало в Кате: в сухом блеске глаз, скрипучем смехе, презрительном (так смотрит высший на низших) взгляде, некой сверхъестественной, как будто весь мир был грязью, брезгливости, которую Катя совершенно не стремилась скрывать от других.
Леон догадывался, что это нехорошо. Что если это и не зло в чистом виде, то уж никак не добро. Но не знал, как быть, так как лично ему Катя Хабло не делала ничего плохого, только хорошее.
Образ Кати, таким образом, троился, не складывался в единый.
Число «три» определённо преследовало Леона. То ему виделись три пути для русского народа. То образ Кати распадался на три составные части. Леон измучился, как ходок, который сбил ноги, идучи к цели, а на дорожных указателях все три километра.
Катя взяла его под руку.
В голове Леона вдруг учинился пожар, в котором без остатка сгорели предыдущие пророческие мысли. Чудом уцелела единственная: как легко существу женского пола обмануть существо мужского пола. Леон, подобно Пушкину, был сам обманываться рад. А вот мне её не обмануть, никак не обмануть, покосился на Катю Леон. Она улыбнулась. Быстрей, быстрей в «Кутузов»! — чуть не задохнулся от счастья Леон.
— Куда летим? — поинтересовалась Катя после нескольких минут молчаливого, сосредоточенного хода по набережной.
— Что? — растерялся Леон, вдруг обнаруживший, что сопит. — Как куда? В «Кутузов»!
— В музей? — удивилась Катя.
— Название странное, — согласился Леон, — но вообще-то это бар.
— И он вот-вот должен закрыться?
— Наоборот, открывается в три.
— Ты хочешь, чтобы мы были первыми посетителями?
— Я заметил, — вдруг сказал Леон, хотя совершенно не собирался этого говорить, — когда выпьешь, жизнь кажется не столь омерзительной.
Это было воистину так. В прошлый раз, выпив на счёт рыбьемордой девицы с Фомой в «Кутузове», Леон не только смягчился к Валере — «засохшему кроличьему дерьму», но и Фома вдруг предстал отличным парнем, неглупым собеседником. В немногословных его репликах, оказывается, был смысл, немалый смысл, почему-то ранее ускользавший от Леона.
«А что будет, если я выпью с ней?» — посмотрел Леон на Катю.
— Жизнь кажется тебе омерзительной… сейчас? — спросила Катя.
— Когда ты рядом, нет! — наконец-то с чувством влестил ей Леон. — Но она станет ещё лучше!
Теперь, когда цель была обозначена, Леону не нужно было мудрить с маршрутом прогулки, чтобы они оказались возле «Кутузова» как бы случайно.
Они спокойно приблизились к его задрапированным тяжёлым красным бархатом окнам, как вдруг из «Кутузова» вышли, хлопнув дверью, преподаватель физкультуры и практикантка из Института иностранных языков, подменяющая у них в классе учительницу английского. Физкультурник, впрочем, тоже в последнее время не бездельничал в спортзале — вёл за неимением других по совместительству русский. Он особо не вдавался в тонкости, учил строго по учебнику, больше налегал на диктанты. Теперь его звали не просто физкультурник, а «русский физкультурник». Судя по всему, русскому физкультурнику и практикантке не понравилось в «Кутузове». «Сволочи! Мразь! — донеслись до Леона слова физкультурника. — Своими бы руками задушил!» — при этом он задумчиво посмотрел на свои могучие, привыкшие к гантелям, руки, как бы не вполне понимая, что, собственно, их удержало?
Леону бы, чинно идущему под руку с Катей, поздороваться спокойно с учителями да и с достоинством войти в «Кутузов». Он же, нервно рассмеявшись, ломаным каким-то, вороватым, ужимчатым шажком обогнул удивлённых физкультурника и практикантку, протащил Катю мимо «Кутузова», шмыгнул с нею в соседнюю дверь, где помещалась аптека.
Что было, мягко говоря, неумно.
Добропорядочные школьники, теоретически по крайней мере, могли заглянуть в бар, выпить, скажем, пепси-колы. Хотя всем известно, что в отечественных барах пепси-колу школьникам, пенсионерам, а также русским не наливают. Испуганно и обречённо метнуться в аптеку на глазах у преподавателей могли только неуёмные юные наркоманы-эротоманы, которым немедленно приспичило приобрести необходимое химическое снадобье.
Мысль эта пришла в голову Леону уже после того, как они оказались в аптеке. Ноги у него значительно опережали мысли.
Русскому физкультурнику та же самая мысль явилась ещё позже. Он угрюмо шагнул в сторону аптеки, но удержала практикантка. Леон перевёл дух. Он знал, знал, что она выручит, выручит! Практикантка была истинной демократкой, педагогом эпохи постобществоведения. На уроке английского всегда сама читала со словарём детективы, им же говорила: «Сидите тихо. Будете мешать, начнём заниматься английским!» И не было тишины тише, чем в их классе.