Работоспособный драматург вновь принялся за переделку пьесы. Не знаю, чем кончилось бы дело, но в это время сгорел театр. Мой знакомый разозлился на свою неудачу, пошел на крутой берег реки и в досаде швырнул свою пьесу в бурные воды. Теперь он о пьесе не жалеет.

Расскажу, пожалуй, еще и о другой пьесе. Написал ее один русский литератор, а называлась она "Кипучие люди". Это была уже не "хлопково-пшеничная" пьеса, а "рыбацкая". И даже не "рыбацкая", а вот о чем.

Существует стремление переселить всех горцев из их вековых аулов вниз, на ровное место, к морю. Называется это — переселить на "плоскость". Не будем разбирать сейчас всей этой сложной проблемы, скажем только, что горцы, занимавшиеся испокон веков разведением овец, становятся на плоскости иногда рыбаками. Чем плохой рыбак лучше хорошего чабана — тоже не просто выяснить, но в пьесе "Кипучие люди" как раз и говорилось о том, как горцы из далекого аула стали рыбаками Каспия.

Действующие лица пьесы все были аварцами, и поэтому драматург показал свое новое произведение аварскому театру. Но аварский театр забраковал пьесу.

Что оставалось делать драматургу? Другой на его месте, вероятно, растерялся бы и упал духом. Но бывает ведь в шахматной партии: черные, например, так стеснены, так загнаны в угол, что некуда деваться, даже нельзя вздохнуть; вдруг в этот момент черные делают ход конем, очень неожиданный простенький ход, — и вся партия неожиданно меняется: теперь уж белым нужно переходить в оборону, уносить ноги, пока не поздно.

Такой-то простенький ход и сделал тогда автор "Кипучих людей". Неожиданно он поменял в пьесе все аварские имена на кумыкские и предложил пьесу кумыкскому театру. Однако и ход конем не улучшил положения. Кумыкский театр отказался ставить пьесу о чабанах, превращающихся в рыбаков.

У нас в Дагестане много народностей. Герои пьесы побывали и в даргинцах, и в лезгинах, но, кажется, хорошими рыбаками так и не сделались. Словно голодную собаку, которую нечем прокормить дома, выпустил драматург свою пьесу в люди. Собака обегала много чужих дворов, но нигде не нашла ни одной кости.

Спустя несколько лет драматург уехал учиться в Москву на Высшие литературные курсы. И вот до Махачкалы дошли слухи, что его рыбаки превратились в цыган. Пьеса заинтересовала цыганский театр "Ромэн". Наконец-то хромая невеста нашла себе мужа. Впрочем, и этот брак оказался недолгим…

Ну вот, раскритиковал я сразу две пьесы знакомых мне писателей. Если бы я стоял сейчас на трибуне на писательском собрании, уже давно бы услышал крики: "Расскажи про себя! Самокритику давай!"

Что же про себя говорить? Я был бы, наверное, счастлив, если бы мог сейчас повиниться только вот в таких писательских прегрешениях, о которых только что рассказал. Но я ношу в себе такой грех, перед которым все "хлопковые", "рыбачьи" и прочие на многие годы вперед грехи — детская забава, безделушки, ничто. В молодости я совершил поступок, о котором мне тяжело вспоминать.

Меня потом много и долго ругали мои друзья, и это было для меня наказанием. Но главное мое наказание я ношу в себе самом, и уж никто никогда не накажет меня больше.

Отец говорил: если совершишь недостойный, позорный поступок, сколько бы потом ни молился, сделанного назад не воротишь.

Отец еще говорил: человек, совершивший позорный поступок, а потом через несколько лет начавший раскаиваться, подобен тому, кто хочет погасить долг старыми дореформенными деньгами.

И еще отец говорил: если ты позволил сделать злу все, что оно хотело, и выпустил его из сакли на волю, что толку бить то место, где это зло сидело?

Зачем запирать двери на тяжелый замок после того, как быков уже угнали?

Все это так. И я знаю, что после драки кулаками не машут. Но читатели мои нет-нет да и напишут снова, напомнят, разбередят рану. Они как бы кидают камешки в мое окно и как бы говорят:

— Выгляни, покажись, Расул Гамзатов. Расскажи нам, своим читателям, как и почему все случилось.

— О чем я должен вам рассказать?

Вопрос вопросов. Стрелу, попавшую в тело, можно выдернуть. Но можно ли выдернуть стрелу, попавшую в сердце?

— Да вот. В тысяча девятьсот пятьдесят первом году ты написал стихи, очерняющие Шамиля, а в тысяча девятьсот шестьдесят первом году написал стихи, восхваляющие Шамиля. Над теми и над другими стихами стоит имя: Расул Гамзатов. Теперь мы хотим узнать — один и тот же это Расул или два разных. И какому Расулу верить.

Мой дорогой читатель, я не знаю твоего возраста, может быть, ты совсем еще юн. Были ли у тебя в жизни рубежи, границы, которые приходилось преодолевать? Мне пришлось перейти одну границу — я любил, не пытаясь серьезно разобраться в своем чувстве. Потом мне пришлось раскаиваться в этом.

Бывает, что окна соседей разделяет узкая улочка. В каждом окне по соседу друг против друга. И вот они ругаются, стараются обвинить в дурных поступках старший младшего или младший старшего… Я похож на этих бранящихся соседей, но и в том и в другом окне — я сам. Только в одном окне молодой, а в другом такой, как сейчас.

Блеск времени ослепил меня, как красивая девушка ослепляет глупого парня. Я смотрел на все, как жених на невесту, не замечая ни малейших изъянов.

Если говорить серьезно, я был тенью времени. Известно же: какова палка, такова от нее и тень. Было официально решено, что Шамиль английский и турецкий агент и что главная его цель — разжигание вражды между народами. Я верил тому дому, в котором это было утверждено, я верил и хозяину того дома. Тогда-то я и написал стихи, разоблачающие нашего Шамиля.

Теперь мне говорят иногда, чтобы утешить:

— Мы слышали, будто ты написал эти стихи по специальному заказу, что тебя заставили их написать.

Неправда! Меня никто не насиловал, не принуждал. Я сам, добровольно, написал стихи о Шамиле и сам отнес их в редакцию. Просто я был похож тогда на иных горцев, которые листают Коран, не зная ни одной буквы по-арабски, и, значит, совершенно ничего не понимая, и все-таки испытывают сладкий восторг.

Я был тенью времени. Я не знал тогда, что поэт не может быть тенью, что он всегда огонь, источник света, независимо от того, слабенький ли это огонек или большое солнце. Свет не отбрасывает тени, от света — только свет.

Может быть, я понял это несколько поздновато. Что ж, даже яблоки бывают разных сортов. Одни созревают быстро, другие наливаются только к осени. Я, как видно, отношусь к осеннему сорту.

Так вот и было дело. Что касается моей раны, то она со мной.

Снова рана давнишняя, не заживая,
Раздирает мне сердце и жалит огнем.
…Был он дедовской сказкой. Я сызмальства знаю
Все, что сложено в наших аулах о нем.
Был он сказкой, что тесно сплетается с былью,
В детстве жадно внимал я преданьям живым,
А над саклями тучи закатные плыли,
Словно храброе войско, ведомое им.
Был он песнею гор. Эту песню, бывало,
Пела мать. Я доселе забыть не могу,
Как слеза, что в глазах ее чистых блистала,
Становилась росой на вечернем лугу.
Старый воин в черкеске оглядывал саклю,
Стоя в раме настенной. Левшою он был,
Левой сильной рукой он придерживал саблю
И оружие с правого боку носил.
Помню, седобородый, взирая с портрета,
Братьев двух моих старших он в бой проводил.
А сестра свои бусы сняла и браслеты,
Чтобы танк его имени выстроен был.
И отец мой до смерти своей незадолго
О герое поэму сложил…
Но увы,
Был в ту пору Шамиль недостойно оболган,
Стал безвинною жертвою темной молвы.
Может, если б не это внезапное горе,
Жил бы дольше отец…
Провинился и я:
Я поверил всему, и в порочащем хоре
Прозвучала поспешная песня моя.
Саблю предка, что четверть столетья в сраженьях
Неустанно разила врагов наповал,
Сбитый с толку, в мальчишеском стихотворенье
Я оружьем изменника грубо назвал.
Ночью шаг его тяжкий разносится гулко.
Только свет погашу — он маячит в окне.
То суровый защитник аула Ахульго,
То старик из Гуниба, он входит ко мне.
Говорит он: "В боях и в пожарищах дымных
Много крови я пролил и мук перенес.
Девятнадцать пылающих ран нанесли мне.
Ты нанес мне двадцатую, молокосос.
Были раны кинжальные и пулевые,
Но тобой причиненная трижды больней,
Ибо рану от горца я принял впервые.
Нет обиды, что силой сравнилась бы с ней.
Газават мой, быть может, сегодня не нужен,
Но когда-то он горы твои защищал.
Видно, ныне мое устарело оружье,
Но свободе служил этот острый кинжал.
Я сражался без устали, с горским упорством,
Не до песен мне было и не до пиров.
Я, случалось, плетьми избивал стихотворцев,
Я бывал со сказителями суров.
Может, их притесняя, ошибся тогда я,
Может, зря не взнуздал я свой вспыльчивый нрав,
Но, подобных тебе пустозвонов встречая,
Вижу, был я в крутой нетерпимости прав".
До утра он с укором стоит надо мною,
Различаю, хоть в доме полночная тьма,
Борода его пышная крашена хною,
На папахе тугая белеет чалма.
Что сказать мне в ответ? Перед ним, пред тобою,
Мой народ, непростительно я виноват.
Был наиб у имама — испытанный воин,
Но покинул правителя Хаджи-Мурат.
Он вернуться решил, о свершенном жалея,
Но, в болото попав, был наказан сполна.
…Мне вернуться к имаму? Смешная затея.
Путь не тот у меня и не те времена.
За свое опрометчивое творенье
Я стыдом и бессонницей трудной плачу.
Я хочу попросить у имама прощенья,
Но в болото при этом попасть не хочу.
Да и он извинений не примет, пожалуй,
Мной обманутый, он никогда не простит
Клевету, что в незрелых стихах прозвучала.
Саблей пишущий не забывает обид.
Пусть… Но ты, мой народ, прегрешение это
Мне прости. Ты без памяти мною любим.
Ты, родная земля, не гляди на поэта,
Словно мать, огорченная сыном своим.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: