Движения у господина Паризи эффектные, словно у фокусника, вытягивающего предметы из пустоты; кажется, сейчас он отдернет занавес, и обнаружится нечто. Но он этого не делает — пусть мерцает Надежда. Он носит длинный плащ, пышный бант на шее, очки в темной черепаховой оправе, опирается на тросточку, которой размахивает в пылу красноречия.
Едва открыв мне дверь, господин Паризи с ходу обрушил на меня все великолепие своего искусства. Самые разнообразные звуки раздавались со всех сторон и наполняли комнату у него за спиной: вой гиен, птичий хохот, воркование голубей, любовный шепот и задыхающийся в экстазе женский голос: «Кайф, о-о, кайф!», ослиный рев и студенческий хай.
— Это чтобы вы сразу поняли, что не ошиблись этажом, — пожимая мне руку, сказал господин Паризи с сильным итальянским акцентом.
Господин Паризи — чревовещатель высшего класса. Уйдя со сцены, он посвятил себя, из любви к ближним и ради блага общества, преподаванию диалогического искусства, то есть стал учить людей формулировать вопросы и получать ответы вместе с душевным успокоением, — так он сам мне объяснил.
Мы прошли в опрятную гостиную, и господин Паризи тотчас сымитировал телефонный звонок.
— Вам звонят, — сказал он. — Снимите трубку.
— Но…
— Ну же, друг мой, отвечайте!
Я с опаской снял трубку:
— Алло?
— Милый, ты? — произнес женский голос. — Любимый мой! Ты думал обо мне хоть немного?
Меня мороз пробрал по коже. Это не мог быть господин Паризи. Он стоял на другом конце комнаты, да и голос был явно женский, более того — женственный…
— Ты думал, думал обо мне, милый?
Я молчал. Конечно, думал. Только и делал, что думал о ней.
— Знаешь, мне так плохо без тебя…
Нежный, еле слышный шепот. Просто чудо, до чего чувствителен аппарат.
— Утешьте ее, — сказал господин Паризи. — Я чувствую, она встревожена, боится потерять вас…
Что ж, теперь или никогда.
— Люблю тебя, — выговорил я, не помня себя.
— Слабовато, — деловым тоном сказал господин Паризи. — Надо сильней. Смотрите.
Он приложил ладонь к животу:
— Это должно исходить вот отсюда, из нутра.
— Люблю тебя! — вскричал я во всю силу своего нутра и страха.
— Не надо кричать, — снова поправил меня господин Паризи. — Дело в силе веры. Вы должны уверовать в то, что произносите. В этом вся соль. Ну-ка, еще раз.
— Я люблю тебя, — с жаром сказал я телефону. — Если б ты знала, как мне без тебя трудно. Как давно я жду, а на линии — пустота… Все копилось внутри. И набралось так много, даже слишком — избыточные ресурсы… страшно подумать… и все для тебя…
Я изливался в телефон добрых пять минут, а когда умолк, в трубке послышался вздох, звук поцелуя — и гудки.
Нас снова было двое: господин Паризи и я. У меня дрожали колени — я не привык к таким упражнениям.
Господин Паризи глядел на меня ободряюще.
— У вас прекрасные задатки, — сказал он. — Конечно, вы еще не очень уверены в себе. Надо тренировать воображение, если хотите насладиться его плодами. Любовь требует контакта, она не может быть безответной, вы постоянно должны, так сказать, поддерживать переписку. Любовь — едва ли не лучшая форма диалога, изобретенная человеком, чтобы отвечать са мому себе взаимностью. И именно чревовещание призвано сыграть огромную роль. Великие чревовещатели — прежде всего освободители, они позволяют нам вырваться из одиночного заключения и ощутить родство с миром. Мы можем заставить говорить даже мертвую ма терию, даже пустоту и безмолвие — вот величайшее достижение культуры. Путь к свободе. Я даю уроки в тюрьме Френ, учу заключенных беседовать с решетками, стенами, наделять человеческим голосом все вокруг. Кажется, Фил О'Локк предложил единственно возможное определение человека: человек — это волеизъявление; а я добавлю: это изъявление, изъятое из контекста. Мне приходится принимать множество душевнонемых, их внутренняя немота — результат причин внешних, виноват контекст, и я помогаю им освободиться от него. Все мои клиенты стыдливо прячут тайный голос, потому что знают, что общество защищается. Например, закрывает бордели, чтобы закрыть глаза. Это называется нравственность, доброде тель, ликвидация проституции мочеполовых путей, во имя того чтобы проституция высшего порядка, которая торгует не плотью, а принципами, идеями, такими ценностями, как парла мент, честь, вера, народ, могла и дальше развиваться легальными путями. Рано или поздно становится невтерпеж, вы понимаете, что вам как воздух нужны правда, искренность, нужно задать вопросы и получить на них ответы, — короче говоря, нужно общение, причем общение глобальное, со всем, что есть на белом свете; и вот тогда на помощь приходит искусство. В игру вступает чревовещатель, и мир становится вполне сносным. Моя деятельность призна на полезной для общества самим господином Марселеном, бывшим министром внутренних дел, а также господином Дрюоном, бывшим министром культуры; у меня есть разрешение на практику от Ассоциации врачей, потому что мой метод совершенно безвреден. Ничего не меняется, но человеку становится лучше. Вы ведь, конечно, живете один?
Я ответил, что у меня есть удав.
— Да, — сказал господин Паризи, расхаживая по своей чистенькой, с натертым до блеска полом гостиной, — Париж — очень большой город.
Я забыл сказать, а надо бы для полноты картины — любая мелочь может иметь свой скрытый, неведомый смысл применительно к Надежде, — что господин Паризи носил длинный шарф из белого шелка и шляпу, с которой не расставался даже дома в знак своей независимости и нежелания ни перед кем и ни перед чем склонять и обнажать голову. Я думаю, он не снимал шляпы перед нынешним миропорядком, потому что ждал иного, который бы того стоил (см. Буржо, «Непочтительность, или Позиция стоячего выжидания» — монография по этнологии в трех томах, правда, уже распроданная, что неудивительно — книга с таким названием долго не пролежит!).
— Я беру двадцать франков за урок. Занятия групповые…
— О нет!
Меня отпугнула мысль, что надо платить за кого-то, — за деньги я и так кого-нибудь найду.
— Не беспокойтесь, все остальные — такие же инвалиды войны…
— Какой войны?
— Просто к слову пришлось. Когда говорят «инвалид», обычно думают о войне, хотя на самом деле можно прекрасно обойтись и без нее. Я не могу заниматься с вами индивидуально, коллектив необходим, чтобы дело сдвинулось с места и для поддержания духа. Это входит в курс лечения упомянутого недостатка.
— Но мне не надо лечиться от недостатка. У меня, наоборот, избыток.
— Доверьтесь мне, и гарантирую: через пару месяцев ваша змея заговорит.
— Не змея, а удав, — поправил я.
— А разве удав не змея?
Не люблю, когда все валят в одну кучу и когда Голубчика обзывают змеей.
— Слово «змея» имеет у нас уничижительный оттенок, — сказал я.
— «У нас»? — переспросил господин Паризи и внимательно на меня посмотрел. Взглядом многоопытного, искушенного в людях итальянца. Таким взглядом вас обволакивают, чтобы легче проглотить. — Так-так… Понимаю. Все мы мучаемся поисками себя. Каждый ищет где может. Там и здесь, тут и там. Есть такая неаполитанская песенка: «… тут и там, трам-пампам». Это только перевод, в подлиннике, разумеется, не в пример сильнее. Приходится идти непроторенными тропами, а там, бывает, найдешь себя в таком виде, который трудносопоста вим с человеческим.
Он заскользил зигзагами по натертому паркету, высоко держа голову в неснимаемой из гордости шляпе — ни перед кем и ни перед чем. Движения его были легки — сказывалась не утраченная с возрастом итальянская изворотливость. Он явно начинал мне нравиться.
— Так приходите, если хотите, завтра.
На другой день господин Паризи представил меня остальным ученикам. Сказать по совести, для меня знакомство с ними было малоприятным, я держался холодно, чуть ли не враждебно: наверняка они воображали, что меня привело сюда одиночество и мне, как им самим, не с кем поговорить. Но у меня есть мадемуазель Дрейфус, и если у нас не все еще окончательно решено, то только потому, что мы хотим получше узнать друг друга. И потом, чернокожая мадемуазель Дрейфус нежна и пуглива, как газель. А в кабине всегда посторонние.